Помощь · Поиск · Пользователи · Календарь
Полная версия этой страницы: Прогулки с Барковым или путешествие с дилетантом
Форум на bulgakov.ru > Творчество Михаила Булгакова > "Мастер и Маргарита"
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10
ержан урманбаев
Цитата(Пьерро @ 3.9.2008, 23:20) *
Тебе не следовало бы так беспечно швырять вызовы.

Впрочем, что это я? Ныряй и веселись. Тренируйся.

Это всё шутки. Беспечно. Ничего личного.
Но помни - ещё один такой прикол - и нырять со мной придётся.
Твой вызов у меня.
Помни.



Жекпежек или поединок.

Вот раньше были дуэли.
Пушкин и Дантес.
Лермонтов и Мартынов.
Гибли великие поэты. Оставались жить подонки.
Весь одухотворённый романтический женский мир возвышенно вздыхал и подтирал слёзки платочками, отправляясь в родную постель к благоверному мужу.
Д`Артаньян вызывал гвардейцев кардинала и самого его светского фаворита господина де Рошфора.
Атос, Портос, Арамис дырявили благородных французов и англичан косяками.
Наполеон Бонапарт восхищался Андреем Болконским.
Торжествовала справедливость и провидение, помогая Пьеру Безухову в поединке с Долоховым.
Люди в борьбе за идею неслись в путешествие вокруг света за 80 дней.
Граф Резанов торил путь в Калифорнию через постель Кончитты и возможности её отца.
Какое было великое чистое время, ясные помыслы и прекрасные сердца!

Теперь бьются иначе.

Кто больше выпьет водки или пива…
Кто больше съест гамбургеров… Дальше плюнет…
Подвиги вершат не ради ясных глаз возлюбленной дамы, но ради 100 000 евро призовых и рекламный контракт на два года. Можно меньше, но чаще.

Битва гигантов на почве оскорблённой невинности под водой – кто «глыбже» нырнёт и подольше вытерпит. Рефери - патологоанатом и организация по спасению утопающих на открытой воде, преобразованная из бывшего мерина из романа Владимира Войновича о солдате Чонкине по кличке «ОСОВИАХИМ».

А я вот придумал истинно современное соревнование, включающее в себя всё, что необходимо настоящей публике, масскультуре и шоу-бизнесу. Весело и сердито. Со специальными эффектами, звуком и запахом.

Кто громче бздит.

Судья Михаил Саакашвили и его Эка, министр иностранных дел.
Как почётного гостя пригласил бы Эдуарда Шеварднадзе.
Сегодня это был бы самый грузинский вид спорта.
В результате жертв нет, смешно всем, вони немеренно, звук естественен и поощряет ассоциативное мышление. На первом этапе интерес продвинутых рекламных агентств обеспечен.

Итак на арене Артемон и Цаца!
Ваш выход!
Начинаем первый зловонный период, финал через месяц.

5 сентября 2008 года.

P.S. Фамилии главных действующих лиц в этой войне предлагаю выбрать самим произвольно.
tsa
Цитата(ержан урманбаев @ 5.9.2008, 7:30) *
Итак на арене Артемон и Цаца!
Ваш выход! Начинаем первый зловонный период, финал через месяц.

Боюсь сударь, Вы меня с Жорой Жуком и Евгением спутали. Подобные вещи не мой профиль. Да и Пьерро этим не увлекается. А ежели желаете нырнуть, то милости просим в Крым. Испытание водой, знаете ли, древняя христианская традиция. Сумеете вынырнуть, - угощу крабами, ну а нет, так нет. biggrin.gif

P.S. Флуд флудом, но может быть Вам есть что сказать и по сути данной темы?
tsa
Увы, ни смелый, но безрассудный Арлекин, ни мудрый аксакал Чурбан-бай по прозвищу «Порождающий ветры», не пожелали более излить сосуд своей мудрости по сути данной темы на голову недостойного Цацы.

Поэтому выкладываю на божий суд очередную главу своего безразмерного труда, и посыпая голову пеплом не горящих рукописей удаляюсь на три недели в Крым для благочестивых размышлений и возлияний.

Следующая глава будет, как обычно, выложена в конце очередного месяца.
tsa
Глава XVII. «Ненавистен мне людской крик»

«– Нет, твердо ответил гость, – я не могу удрать отсюда не потому, что высоко, а потому, что мне удирать некуда»
М. А. Булгаков
[1]

Ненавистны Баркову любимые булгаковские герои а, следовательно, и сам роман Булгакова. Что ж, его можно только пожалеть. Ведь «<…> получить обычное удовольствие от чтения «Мастера и Маргариты» за много лет поиска в романе зашифрованного досье на Горького ему так и не удалось. Как не удалось научиться уважать ни любимого Булгакова, ни ненавистного Горького, ни науку, с которой автор по-прежнему сводит счеты на каждой странице, ни читателей»[2].

Цитата
III.XVII.1. – … Но вы, надеюсь, не буйный? А то я, знаете ли, не выношу шума, возни, насилий и всяких вещей в этом роде. В особенности ненавистен мне людской крик, будь то крик страдания, ярости или иной какой-нибудь крик. Успокойте меня, скажите, вы не буйный?
Мастер
Как-то так получилось, что приведенную выдержку, характеризующую Мастера как душевно черствого человека, булгаковеды урезают до отрывка, который начинается со слов "Я, знаете ли, …" и заканчивается "какой-нибудь крик". Такое усекновение позволяет трактовать смысл всей фразы в "ортодоксальном", неизменно позитивном смысле, чтобы сохранить ореол "светлого образа".
В первой полной редакции романа из этого места урезать вовсе нечего – там все абсолютно ясно: "Но вы, надеюсь, не буйный? – вдруг спросил тот. – А то я не люблю драк, шума, и всяких таких вещей". Никакой патетики. Так что давайте не будем пользоваться ножницами и воспримем всю фразу такой, какой она является на самом деле – не делающей Мастеру чести.

Душевная черствость не делает чести, прежде всего, самому Баркову. Все его рассуждения подчинены только одной цели: любой ценой смешать Мастера с грязью и отождествить его с Горьким. А ведь Мастер серьезно болен – «<…> страх овладел каждой клеточкой моего тела. И так же точно, как собаки, я боялся и трамвая»[3]. Обвинять душевнобольных в душевной черствости бессмысленно и не логично, но это даже не приходит в голову Баркову. Подобные ему «целеустремленные» литературные критики и чиновники преследуют, по сути, не только конкретные политические цели, но именно души живых людей, опустошая их своими нападками и доводя их до грани психического заболевания.

В судьбе булгаковского героя отражена жизнь самого писателя, – «С конца 1930 года я хвораю тяжелой формой нейрастении с припадками страха и предсердечной тоски, и в настоящее время я прикончен»[4]. Так же как и у Мастера, в результате травли у Булгакова развилась душевная болезнь. Он стал бояться темноты и не мог ходить один по улицам. Об этом Булгаков пишет 26 апреля 1934 г. В. В. Вересаеву: «Решил подать прошение о двухмесячной заграничной поездке <…> Вопрос осложнен безумно тем, что нужно ехать непременно с Еленой Сергеевной. Я чувствую себя плохо. Неврастения, страх одиночества превратили бы поездку в тоскливую пытку»[5]. Тяжелое состояние писателя неоднократно упоминается и в дневнике Елены Булгаковой: 1 июня 1934 г. – «М. А. чувствует себя ужасно – страх смерти, одиночества. Все время, когда можно, лежит»; 20 июля 1934 г. – «У М. А. очень плохое состояние – опять страх смерти, одиночества, пространства»; 25 августа 1934 г. – «М. А. все еще боится ходить один. Проводила его до Театра, потом – зашла за ним»; 13 октября 1934 г. – «У М. А. плохо с нервами. Боязнь пространства, одиночества»; 19 ноября 1934 г. – «После гипноза – у М. А. начинают исчезать припадки страха, <…>. Теперь – если бы он мог еще ходить один по улице»; 22 ноября 1934 г. – «Полгода он не ходил один»; 16 мая 1937 г. – «М. А. в ужасном настроении. Опять стал бояться ходить один по улицам»[6].
_________________________________________________________________
[1] Булгаков М. А. Мастер и Маргарита. Избр. произв.: В 2 т. Т. 2. – К.: Дніпро, 1989, с. 460.
[2] Ъ-Рыбакова Е. Код Булгакова. Скандальный путеводитель по «Мастеру и Маргарите» Альфреда Баркова. – Коммерсантъ (Украина), № 112 от 05.07.2006 (http://www.kommersant.ua/doc.html?docId=687846).
[3] Булгаков М. А. Мастер и Маргарита. Избр. произв.: В 2 т. Т. 2. – К.: Дніпро, 1989, с. 476.
[4] Письмо к И. В. Сталину от 30.05.1931 // Булгаков М. А. Дневник. Письма. 1914-1940. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 243.
[5] Письмо к В. В. Вересаеву от 26.04.1934 // Булгаков М. А. Дневник. Письма. 1914-1940. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 326.
[6] Дневник Елены Булгаковой / Гос. б-ка СССР им. В. И. Ленина. – М.: Кн. палата, 1990, с. 60, 61, 65, 74, 78, 79, 147.
tsa
Цитата
III.XVII.2. При таком подходе не может не обратить на себя внимание следующая запись в дневнике К. Чуковского от 1 мая 1921 года: "Из Дома Искусств – к Горькому. Он сумрачен, с похмелья очень сух. Просмотрел письма, приготовленные для подписи. "Этих я не подпишу. Нет, нет!" И посмотрел на меня пронзительно. Я залепетал о голоде писателей. Он оставался непреклонен".

Если что здесь и обращает на себя внимание, так это только примитивное шулерство Баркова бессовестно препарировавшего цитату для намеренного искажения ее смысла и создания впечатления о якобы черствости и бездушии Горького. Посмотрим на контекст приведенных им слов: «Писал целую кучу бумаг для Горького – чтобы он подписал <…> Из Дома Искусств – к Горькому. Он сумрачен, с похмелья очень сух. Просмотрел письма, приготовленные для подписи. «Этих я не подпишу. Нет, нет!» И посмотрел на меня пронзительно. Я залепетал о голоде писателей… «Да, да, вот я сейчас письмо получил – пишут» (он взял письмо и стал читать, как мужики из деревни в город несут назад портьеры, вещи, вышивки, которые некогда они выменяли на продукты, – и просят в обмен – хлеба и картошки). Я заговорил о голоде писателей. Он оставался непреклонен – и подписал только мои бумаги, а не те, которые составлены Сазоновым и Иоффе»[1].

Как видим, Горький остался непреклонен не перед голодом писателей, а перед тем неоспоримым фактом, что мужику еще хуже, если он вынужден искать еду в городе. Но несмотря на это, Горький подписал «целую кучу бумаг» подготовленных Чуковским. Что касается бумаг составленных Сазоновым и Иоффе, то поскольку нам даже приблизительно неизвестно о чем они его просили, то, соответственно, никаких оснований для осуждения Горького у нас вообще нет.

И еще раз повторяю, Горький никому и ничем не был обязан. То что он делал для защиты интеллигенции от последствий революции, он делал по личному нравственному долгу. Он был такой же человек, как и окружающие, а не какой-то бездушный автомат, запрограммированный на оказание помощи. Помимо общественной у него была и своя личная жизнь со своими проблемами и несчастьями и своим правом на решение собственных проблем. Если не понимать этого, то можно обвинить в черствости и самого Чуковского. Как он упоминает в своем дневнике, однажды к нему специально приехал человек из Москвы, чтобы поговорить. Но Чуковский отказался его принять со словами:
«– Нужно было придти ко мне лет десять назад. Тогда я был живой человек. А теперь я литератор, человек одеревенелый, и изо всех людей, которые сейчас проходят по улице, я последний, к кому вы должны подойти.
– Поймите, – сказал он тихим голосом, – не я теряю от этого, а вы теряете. Это вы теряете, не я.
И ушел. А у меня весь день – стыд и боль и подлинное чувство утраты»
[2].
_______________________________________________________
[1] Чуковский К. И. Дневник (1901-1929), запись пасхальной ночью с 31.04 на 01.05.1921. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 163.
[2] Там же, запись от 30.12.1922, с. 226.
tsa
Цитата
Цитата
III.XVII.3. Так сложилось, что, когда почти через полтора десятка лет запретили печатать "Крокодила" самого Чуковского, Корнею Ивановичу пришлось уже на себе испытать черствость Горького: "Единственный, кто мог защитить "Крокодила", – Горький. … Но Крючков не впускает меня к Горькому, мне даже и пробовать страшно".


Для усиления нужного эффекта, Барков, как обычно, ради «высокой цели», пошел на прямой подлог и подправил оригинальную цитату, заменив предположение «не пустит»[1], на свершившийся факт – «не впускает». На самом деле и в цитированном им источнике – журнале «Знамя» – и в двухтомнике воспоминаний, на который ссылаюсь я, у Чуковского написано «не пустит».

Я уже не раз подчеркивал, что в последние годы жизни Горького изолировали от общения с окружающими. Я вынужден снова напомнить об этом читателю, и обратить его внимание на то, что профессиональный мистификатор Барков ловко, как опытная портниха, «подставляет пальчики» выдавая неприступность секретаря Горького Крючкова за мифическую черствость самого Горького.

Нужно совершенно помешаться на конспирологии и потерять совесть, чтобы ради мнимой стройности своей теории хладнокровно умолчать, как Горький, в 1928 г. выступил в защиту произведений Чуковского, вступив в полемику с вдовой Ленина – Н. К. Крупской. Причем Горький вступил в дискуссию по собственной инициативе, без каких-либо обращений Чуковского к нему. Крупская в то время развернула настоящую войну против Чуковского – «1 февраля 1928 г. в «Правде» была напечатана статья Н. К. Крупской «О «Крокодиле» К. Чуковского», в которой эта сказка была объявлена «буржуазной мутью». Крупская резко осудила и работы К. Чуковского о Н. А. Некрасове, заявив, что «Чуковский ненавидит Некрасова». Результатом этой статьи явился полный запрет на издание всех детских книг Чуковского, поскольку Крупская тогда возглавляла Комиссию по детской книге ГУСа»[2].

Трудно сказать, как могла бы сложиться дальнейшая литературная судьба Чуковского, если бы из далекой Италии не прозвучал голос Горького в его защиту:
««Письмо в редакцию» М. Горького напечатано в «Правде» 14 марта 1928 г. В своем письме Горький возражает Крупской по поводу «Крокодила» и пишет, что помнит отзыв В. И. Ленина о некрасоведческих исследованиях Чуковского. По словам Горького, Ленин назвал работу Чуковского «хорошей и толковой». Письмо Горького приостановило начавшуюся травлю книг и статей Чуковского о Некрасове. Однако «борьба за сказку» продолжалась еще несколько лет»[3].

Вот как вспоминает об этом дне сам Чуковский: «Сегодня позвонили из РОСТА. Говорит Глинский. «К.И., сейчас нам передали по телефону письмо Горького о вас – против Крупской, – о «Кр[окодиле]» и «Некр[асове]». Я писал письмо и, услышав эти слова, не мог больше ни строки написать <…> И не то чтобы гора с плеч свалилась, а как будто новая навалилась – гора невыносимого счастья»[4].

Описанию всех перипетий борьбы за сказку Чуковский посвятил целую главу в своей известной книге «От двух до пяти»: «Владычество мнимых борцов за мнимое реалистическое воспитание детей оказалось весьма кратковременным. В Москве, в Ленинграде и других городах выступила целая когорта защитников сказки, вдохновляемая и руководимая Горьким»[5].

Новые проблемы с печатью «Крокодила» возникли только в 1934 г. после убийства Кирова не по псевдопедагогическим, а по политическим мотивам. В стране был развязан политический террор, шли широкомасштабные репрессии, нагнеталась атмосфера всеобщей подозрительности и страха. И если вполне невинный роман Булгакова в наше время навеял такие сложные ассоциации бывшему чекисту Баркову, то можно только себе представить, как его коллеги в тридцатые годы воспринимали слова о несчастных зверях за решеткой:

«Там под бичами сторожей
Немало мучится зверей,
Они стенают, и зовут,
И цепи тяжкие грызут,
Но им не вырваться сюда
Из тесных клеток никогда.
<…>
Не проклинаю палачей,
Ни их цепей, ни их бичей,
Но вам, предатели друзья,
Проклятье посылаю я.
<…>
Мы каждый день и каждый час
Из наших тюрем звали вас
И ждали, верили, что вот
Освобождение придёт.
<…>
Вставай же, сонное зверьё!
Покинь же логово своё!
Вонзи в жестокого врага
Клыки, и когти, и рога!»
[6]
___________________________________________
[1] Чуковский К. И. Дневник (1930-1969), запись от 29.12.1934. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 115.
[2] Чуковская Е. Ц. Комментарии // Чуковский К. И. Дневник (1901-1929). – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 504.
[3] Там же, с. 505.
[4] Чуковский К. И. Дневник (1901-1929), запись от 14.03.1928. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 440.
[5] Чуковский К. И. От двух до пяти. Собр. соч.: В 2 т. Т. 1. – М.: Правда, 1990, с. 251.
[6] Чуковский К. И. Крокодил. Собр. соч.: В 2 т. Т. 1. – М.: Правда, 1990, с. 62-63.

tsa
Цитата
Цитата
III.XVII.3. О том, что отмеченные Чуковским случаи отказа Горьким в помощи писателям не были единичными, свидетельствуют и воспоминания Н.Я. Мандельштам:
"В начале тридцатых Бухарин в поисках "приводных ремней" все рвался к "Максимычу", чтобы рассказать ему про положение Мандельштама – не печатают и не допускают ни к какой работе. О.М. тщетно убеждал его, что от обращения к Горькому никакого прока не будет. Мы даже рассказали ему старую историю со штанами: О.М. вернулся через Грузию из врангелевского Крыма, дважды его арестовывали, и он добрался до Ленинграда еле живой, без теплой одежды… Ордера на одежду писателям санкционировал Горький. Когда к нему обратились с просьбой выдать Мандельштаму брюки и свитер, Горький вычеркнул брюки и сказал: "Обойдется"… До этого случая он никого не оставлял без брюк… Бухарин не поверил О.М. и решил предпринять рекогносцировку. Вскоре он нам сказал: "А к Максимычу обращаться не надо"… Сколько я ни приставала, мне не удалось узнать почему".

Как мы убедились выше, так называемые случаи отказа Горького в помощи писателям всего лишь плод воображения Баркова. Возможности Горького были не безграничны, он не мог помочь каждому просящему. И, как всегда в такой ситуации, перед ним стояла дилемма выбора. Но оценивая личность Горького нужно исходить не из предвзятых субъективных оценок отдельных, обиженных на него людей, а из незыблемых фактов биографии Горького. Свое имя Горький прославил еще до революции и не только на поприще литературы, но и добрыми делами. Легко упрекать его сейчас, но у него не было в руках волшебной палочки и любое его доброе дело во время революционного хаоса было связано не с мановением его руки, а с длительным хождением по инстанциям с унизительными просьбами. Более того, известно, что в результате его бесконечного заступничества за интеллигентов Председатель Петросовета Г. Я. Зиновьев проникся к нему такой неприязнью, что в результате вмешательство Горького часто имело обратные последствия для просителей[1].

Горький не просто любил литературу, это был редчайший случай в писательской среде, когда писатель любил чужие произведения едва ли не больше своих. Как вспоминает жена Бунина Вера Николаевна Муромцева: «Горький один из редких писателей, который любил литературу больше себя. Литературой он жил, хотя интересовался всеми искусствами и науками…»[2] При этом он не был всеяден, и, как и любой человек, имел свои вкусы.

Мандельштам действительно пытался искать помощи у Горького. Вот, например, запись Блока – «Вечером почему-то… приходил Мандельштам. Он говорил много декадентских вещей, а в сущности, ему нужно было, чтобы я устроил ему аванс у Горького, чего я сделать не мог»[3]. Видимо Горький не считал Мандельштама заслуживающим внимания поэтом. Этот факт может характеризовать его литературные вкусы, но не свидетельствует о черствости его души.

Высоко ценивший и Булгакова и Мандельштама Пастернак не менее уважительно относился и к Горькому. Вот запись о Горьком, сделанная им 21.09.1932 – «<…> чту как огромного писателя и человека <…>»[4]. И там же – «В революции дорожу больше всего ее нравственным смыслом. Отдаленно сравнил бы его действие с действием Толстого, возведенным в бесконечную степень»[5]. Это же мнение он повторил Чуковскому двадцать лет спустя в 1951 г. – «Был у меня вчера Пастернак <…> Горького считает великим титаном, океаническим человеком»[6].

Очень уважительно относился к Горькому и Гумилев – «<…> вспомнил, как Гумилев почтительно здоровался с Немировичем-Данченко <…>: «Видите ли, я – офицер, люблю субординацию. Я в литературе – капитан, а он – полковник! – «Вот почему вы так учтивы в разговоре с Горьким». – «Еще бы, ведь Горький генерал!..»»[7].
____________________________________________________
[1] Ходасевич В. Ф. Воспоминания о Горьком. – М.: Правда, Библиотека «Огонек», 1989, с. 31.
[2] Басинский П. Страсти по Максиму. – М.: ЗАО «Роман-Газета», 2007.
[3] Блок А. Записные книжки 1901-1920, запись от 20.10.1918. – М.: Худож. лит., 1965, с. 432.
[4] Рашковская М. А. «Сознанье личной правоты» // Наше наследие. – 1990. – № 1. – С. 43.
[5] Там же, с. 43.
[6] Чуковский К. И. Дневник (1930-1969), запись от 31.08.1951. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 195.
[7] Чуковский К. И. Дневник (1901-1929), запись ночью на 15.03.1922. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 193.
tsa
Цитата
III.XVII.4. А вот как Надежда Яковлевна оценивает позицию Горького в связи с арестом мужа:

"Для ареста Мандельштама было сколько угодно оснований по нашим, разумеется, правовым нормам. Его могли взять вообще за стихи… Могли арестовать его и за пощечину Толстому. Получив пощечину, […] Толстой выехал в Москву жаловаться на обидчика главе советской литературы – Горькому. Вскоре до нас дошла фраза: "Мы ему покажем, как бить русских писателей"… Эту фразу безоговорочно приписывали Горькому. Сейчас меня убеждают, что Горький этого сказать не мог и был совсем не таким, как мы его себе тогда представляли. Есть широкая тенденция сделать из Горького мученика сталинского режима, борца за свободомыслие и за интеллигенцию. Судить не берусь и верю, что у Горького были крупные разногласия с хозяином и что он был здорово зажат. Но из этого никак не следует, чтобы Горький отказался поддержать Толстого против писателя типа О.М., глубоко ему враждебного и чуждого. А чтобы узнать отношение Горького к свободной мысли, достаточно прочесть его статьи, выступления и книги"

Мемуары пишут такие же люди, как и мы. Они так же, как и мы, бывают пристрастны и несправедливы в своих оценках. Вот, например, что пишет Н. Я. Мандельштам о Булгакове – «Дурень Булгаков»[1]. Если мы не разделяем это ее высокомерное мнение, то какие же основания прислушиваться к ее столь же пристрастному мнению о Горьком?

Мандельштама не просто могли, а должны были взять за написанные им в ноябре 1933 г. стихи о Сталине – знаменитую эпиграмму «Мы живем под собою не чуя страны…», которую он успел прочесть «не менее чем четырнадцати лицам. «Это самоубийство», – сказал ему Пастернак и был прав. Это был этический акт, добровольный выбор смерти. Анна Ахматова на всю жизнь запомнила, как Мандельштам вскоре после этого сказал ей: «Я к смерти готов»»[2]. Можно ли поверить, что Н. Я. Мандельштам об этом не знала? Разумеется нет, поэтому очевидно, что имя А. Толстого она приплетает к аресту только в попытке задним числом хоть как-то опорочить своего давнего врага. По ее уверениям «Получив пощечину, Толстой во весь голос при свидетелях кричал, что закроет для Мандельштама все издательства, не даст ему печататься, вышлет его из Москвы… В тот же день, как нам сказали, Толстой выехал в Москву жаловаться на обидчика главе советской литературы – Горькому. Вскоре до нас дошла фраза: «Мы ему покажем, как бить русских писателей»… Эту фразу безоговорочно приписывали Горькому»[3].

Прежде всего, развеем заблуждение Баркова, что воспоминания Н. Я. Мандельштам являются чем-то вроде исторического документа. Вот крайне деликатно выраженное мнение русского филолога, культуролога и библеиста Сергея Аверинцева, для которого Мандельштам был одним из самых значительных поэтов, о достоверности «воспоминаний» Надежды Мандельштам, высказанное им в эфире радио «Свобода» на передаче, посвященной 100-летию со дня ее рождения: «Ее книга – это для меня, прежде всего, очень хорошая проза. И затем, вы понимаете, мне очень трудно себе представить читателя, который бы воспринимал обе ее книги как документы свидетельства из первых рук <…> кто же из нас хотел отказаться от «Бесов» Достоевского, кто из нас согласился бы жить без этой книги. Но ведь, если мы попробуем воспринять эту книгу не как страстный и пристрастный памятник мысли и прозы Достоевского, а как приговор относительно конкретных людей, вот они были такие. Возражений, по совести, будет очень много. Никто из нас на самом деле не пробует искать у Достоевского правды про Тургенева, про идеалистов 40-х годов и т.д. Даже про этих самых зловредных нечаевцев – скорей уж это правда про «Бесов»»[4].

Говоря менее завуалировано, воспоминания Н. Я. Мандельштам прекрасный художественный памятник эпохе, но не конкретным людям, включая даже фигуру самого О. Э. Мандельштама. Это литература, а не документ. Это то, что могло, но не обязано было быть в реальности. Даже описания А. Ахматовой, казалось бы ближайшего к Надежде Яковлевне, по ее словам, человека, вызвали откровенно резкую критику со стороны других свидетелей тех дней, и, в частности, Лидии Чуковской. С этими замечаниями мы ознакомимся ниже (см. тезис III.XVII.5), а пока вернемся к инциденту с Толстым.

Оценивая данный конфликт, нужно, прежде всего, понять его предысторию. А она связана с тем, что Мандельштам не вполне адекватно воспринимал явления окружающей его жизни. Этот факт зафиксирован в воспоминаниях многих близкий друзей и знакомых поэта. Вот, например, что пишет в своих воспоминаниях биограф Анны Ахматовой П. Лукницкий:
«Событие ничтожно само по себе. Иной человек не задержал бы на нем внимания, не задумался бы о нем – и событие прошло бы мимо него, не задев его, не причинив ему боли, не разрастаясь. Но Мандельштам фиксирует на нем всю силу своего пафоса, всю свою энергию, все свое существо. И событие начинает разрастаться, оно, как ядовитым соком, наливается отношением к нему Мандельштама, оно питается им и чудовищно гиперболизируется, и становится большою смутною бедой, которая, ища новых соков, начинает жадно впитывать в себя все другие, лежавшие в покое, в нерастревоженном лоне ближайших ассоциаций, события. События влекут за собой людей, Мандельштам заражает их таким же, как свое, отношением к происходящему. Событие, переросшее в тревогу, в беду, в катастрофу, брошено в пространство, оно летит, сокрушая все на своем пути, оно не может остановиться.
Человеку, в этот момент взглянувшему на него, невозможно в нем разобраться, невозможно его проанализировать. Если из чувства самосохранения человек не отскочит в сторону, чтобы потом недоуменными глазами проводить пронесшегося мимо него дракона, он неминуемо будет втянут в это безумие, он потеряет себя самого, он станет бессильной и безвольной частицей того же, мандельштамовского хаоса»
[5].

Особенно обострились эти негативные явления в последние годы жизни поэта. Об этом пишет близкая знакомая Мандельштамов, писательница Елена Михайловна Тагер:
«Не все хочется вспоминать. Но из песни слова не выкинешь.
В течение зимы 1932–33 гг. все чаще говорилось о каких-то недоразумениях вокруг Мандельштама, о вечных ссорах, вспыхивавших по пустяковому поводу, с преувеличенным болезненным раздражением с его стороны. Он держал себя как человек с глубоко пораженной психикой. Литературные деятели Москвы держались с ним как недруги, как чужие люди. К тому же в это время Мандельштам и материально был очень стеснен»
[6].

В это время и произошла ссора Мандельштамов с их приятелем Бородиным С. П., имевшим в то время псевдоним Амир Саргиджан[7]. Последствием этой ссоры и явился конфликт Мандельштамов с Толстым. Как вспоминает Э. Г. Герштейн дело обстояло следующим образом:
«Внизу рядом с Мандельштамами жил поэт Амир Саргиджан с женой. С ними Мандельштамы были в приятельских отно&shy;шениях, соседи заходили друг к другу. Но вот Саргиджан взял у Осипа Эмильевича взаймы 75 рублей и не отдавал. Это беси&shy;ло Мандельштама, денег, конечно, у него уже не было. Стоя по своей привычке у окна и беспокойно разглядывая прохо&shy;жих, он увидел, что жена Саргиджана возвращается домой, неся корзинку со снедью и двумя бутылками вина. Он закри&shy;чал на весь двор:
– Вот, молодой поэт не отдает старшему товарищу долг, а сам приглашает гостей и распивает с ними вино!
Поднялся шум, ссора, кончившаяся требованием женщины, чтобы Саргиджан побил Мандельштама. Тот так и поступил, причем ударил и Надю.
Надя расхаживала перед «Домом Герцена», демонстрируя свои синяки, и каждому знакомому заявляла с посветлевшими веселыми глазами: «Меня избил Саргиджан, Саргиджан избил Мандельштама…» И когда в «Доме Герцена» был устроен то&shy;варищеский суд, маленькая комната была набита до отказа. Председательствовал Алексей Толстой.
Я не присутствовала, так как была на службе, но вечером ко мне пришел Евгений Яковлевич и все рассказал. Даже он, все&shy;гда сдержанный, орал, топал ногами, вскакивал на стул, воз&shy;мущаясь постановлением товарищеского суда: оно было не в пользу Мандельштама.
Это было несчастьем для Осипа Эмильевича, потому что превратилось в его навязчивую идею, на что он сам жаловался именно этими словами.
Торжественно скандируя, он диктовал мне с мандельштамовской лапидарностью одно из своих заявлений все по тому же поводу. Мне запомнилась оттуда такая мысль: маленькая подлость, утверждал Мандельштам, ничем не отли&shy;чается от большой.
В апреле 1933-го Мандельштамы уехали в Старый Крым. Но еще целый год Осип Эмильевич мучился этой растущей в его сознании распрей. Ненависть его сконцентрировалась на личности Алексея Толстого»
[8].

Подобные истории всегда не украшают обе стороны. Видимо поэтому писательский товарищеский суд под председательством А. Н. Толстого, разбирая драку Мандельштама с Бородиным, принял соломоново решение и признал виновными обе стороны. Мандельштам в знак протеста вышел из писательской организации, «допустившей столь беспримерное безобразие»[9].

Разумеется Бородин был неправ, не отдавая деньги Мандельштамам. Однако в то время такое поведение было типично. Многие позволяли себе затягивать возвращение долгов, в том числе и сам Мандельштам, имевший прозвище ««до пятницы» <…> так он имел обыкновение просить взаймы деньги»[10]. Многие беззастенчиво «объедали» знакомых, чего опять-таки не избежал и Мандельштам – «<…> на Покровский бульвар, где я тогда жила, зашли Надя и Осип Эмильевич. Решительная походка Осипа Эмильевича по коридору и угрюмое лицо Нади подсказали мне, что они пришли по делу. Когда мы вошли в комнату, Осип Эмильевич посмотрел на меня небрежно, но и надменно. На язык слов это можно было перевести так: «Да, мы голодны, но не думайте, что накормить нас – это любезность. Это обязанность порядочного человека»»[11].

Аналогичная инциденту Бородина с Мандельштамом история случилось и у Булгакова с его зятем Карумом, который так же выразил недовольство, что Михаил и Татьяна не возвращают долг, а в еде и питье себе не отказывают – «Помню, мы взяли у них с Варварой деньги в долг, а отдать сразу не могли. Я принесла как-то кофе, французские булки, масло, сыр. Ну, Карум и сказал Варваре: «Вот они едят, пьют, а долг не отдают»»[12]. Поэтому можно понять позицию суда, осудившего обе стороны конфликта. Вот характерное мнение об этом инциденте И. Эренбурга – «Да и помимо всего, согласитесь, что кто-кто, а О. Э., сам постоянно не отдающий долги, в роли кредитора, настойчиво требующего свои деньги, – фигура довольно странная»[13]. Слова эти были сказаны Эренбургом близкому другу Мандельштама Б. Кузину, который по совету Н. Я. Мандельштам просил Эренбурга помочь урегулировать вопрос без суда: «Этими словами мне в рот был запихнут кляп. Они были абсолютно справедливы. Возражать на них было невозможно. Но произнести их мог человек, не видящий разницы между автором «Тристий» и владельцем мелочной лавочки. Я эту разницу знал»[14].

Все мы охотно прощаем великим их прегрешения – долги, неверность, временное малодушие, скаредность и т.п. – но именно ВЕЛИКИМ. Мандельштам ВЕЛИКИЙ поэт, но он не был таковым в сознании окружавших его людей. Даже Пушкин стал ПУШКИНЫМ только годы спустя. Даже близкие знакомые и друзья гениев, как правило недооценивают их, хотя не страдают недооценкой значения собственной фигуры. На смерть Высоцкого Вознесенский отозвался некрологом – «меньшого потеряли брата – всенародного Володю»[15]. Думаю сегодня мало кто усомнится, что в будущем имя Вознесенского будет звучать рядом с именем Высоцкого не громче, чем звучит имя В. В. Вересаева рядом с Булгаковым. Но Вознесенский писал свои строки искренне и от всего сердца. Поэтому задним числом упрекать суд, что он подошел к Мандельштаму с мерками обычного человека несколько бессмысленно – грядущее всегда меняет лицо прошедшей эпохи и предугадать его дано немногим. И может быть менее всего тем, кто сам не обделен талантом… Ведь не заметили и Мандельштамы своего соседа Булгакова, только и нашлось у них для него слово, что «дурень»

Темное место во всей этой истории – синяки, полученные Н. Я. Мандельштам. Рискну предположить, что они явились результатом того, что она не осталась в стороне от мужской драки… Надо сказать, что Н. Я. Мандельштам была очень цепкая женщина. Эта сторона ее характера отразилась в эпизоде ее вселения в полученную квартиру – «По действующим тогда законам жильца нельзя было выселить, если на спорной площади стоит его кровать. Надя прекрасно это знала, и как только был назначен день общего вселения, она с ночи дежурила у подъезда, поставив рядом с собой пружинный матрац. Утром, как только дверь подъезда открыли, она ринулась со своим матрацем на пятый этаж (дом без лифта), и первая ворвалась в квартиру»[16]. Согласитесь, трудно представить себе такое поведение, например, со стороны Анны Ахматовой или Елены Булгаковой.

Однако вернемся к Мандельштаму. Никакой реальной пощечины Толстому он собственно не давал. Обратимся к воспоминаниям очевидца – знакомой Мандельштамов, писательницы Елены Михайловны Тагер:
«Приблизительно в середине 1934 года Мандельштам с женой опять посетили Ленинград. Я увиделась с ними у нашей общей приятельницы Л. М. В.[17] Добрая Л. М. обращалась с Мандельштамом, как с больным ребенком. В силу этого разговор прошел сравнительно мирно. Но общий тон его беседы был невозможно тяжел. Чувствовалось, что желчь в нем клокочет, что каждый нерв в нем напряжен до предела.
Мы расстались, условившись завтра утром встретиться в Ленинградском Издательстве писателей. Оно тогда помещалось внутри Гостиного двора.
В назначенный час я приближалась к цели, как внезапно дверь издательства распахнулась, и, чуть не сбив меня с ног, выбежал Мандельштам. Он промчался мимо; за ним Надежда Яковлевна, через секунду они скрылись из виду. Несколько опомнившись от удивления, я вошла в издательство и оторопела вконец. То, что я увидела, напоминало последнюю сцену «Ревизора» по неиспорченному замыслу Гоголя. Среди комнаты высилась мощная фигура А. Н. Толстого; он стоял, расставив руки и слегка приоткрыв рот; неописуемое изумление выражалось во всем его существе. В глубине, за своим столом застыл С. М. Алянский
[18] с видом человека, пораженного громом. К нему обратился всем корпусом Гриша Сорокин[19], как будто хотел выскочить из-за стола и замер, не докончив движения, с губами, сложенными, чтобы присвистнуть. За ним Стенич – как повторение принца Гамлета в момент встречи с тенью отца. И еще несколько писателей, в различной степени и разных формах изумления, были расставлены по комнате. Общее молчание, недвижимость, общее выражение беспримерного удивления – все это действовало гипнотически. Прошло несколько полных секунд, пока я собралась с духом, чтобы спросить: «Что случилось?» Ответила 3. А. Н.[20], которая раньше всех вышла из оцепенения:
– Мандельштам ударил по лицу Алексея Николаевича.
– Да что вы! Чем же он это объяснил? – спросила я (сознаюсь, не слишком находчиво).
Но уже со всех сторон послышались голоса: товарищи понемногу приходили в себя. Первый овладел собою Стенич. Он рассказал, что Мандельштам, увидев Толстого, пошел к нему с протянутой рукой; намерения его были так неясны, что Толстой даже не отстранился. Мандельштам, дотянувшись до него, шлепнул слегка, будто потрепал по щеке, и произнес в своей патетической манере: «Я наказал палача, выдавшего ордер на избиение моей жены».
Издательство наполнилось людьми. Откуда ни возьмись появился М. Э. К.
[21] и со всех силенок накинулся на Толстого.
– Выдайте нам доверенности – взывал он.– Формальную доверенность на ведение дела! Предоставьте это дело нам! Мы сами его поведем!
– Да что я – в суд на него, что ли, подам? – спросил Толстой, почти не меняя изумленного выражения.
– А как же? – кричал К-в. – Безусловно в суд! В народный суд! Разве это можно оставить без последствий?
– Миша, опомнись, побойся Бога! – увещевал его Стенич. – Причем тут народный суд? Разве это уголовное дело?
– Это дело строго литературное, – изрек своим тоном философа Гриша Сорокин. И с тихой ехидцей добавил: – На чисто психологической подкладке.
Нет, я не буду подавать на него в суд, – объявил Толстой.
– Алексей Николаевич! Да что вы? Алексей Николаевич! Да разве можно?!
Уж не один К., а двое-трое товарищей бросились убеждать Алексея Николаевича. Все жаждали крови, всем не терпелось как можно скорее, как можно строже засудить Мандельштама. Никто не вспомнил о его больных нервах, о его трудной жизни, о его беспримерном творчестве.
Суд этот, насколько я знаю, не состоялся или кончился ничем. Мандельштама ждали другие испытания. Он очутился в поле воздействия мрачных сил.
Дальнейшая жизнь его – это цепь репрессий. Осип Эмильевич прошел тяжелую ссылку в Чердынь, потом – несколько легче – ссылку в Воронеж.
Всюду, куда только было можно, его верная спутница Надежда Яковлевна следовала за ним»
[22].

Можно по разному относиться к А. Толстому, но то, что Мандельштам воспринимал как пощечину и страшное оскорбление, для Толстого таковым не было ни по форме, ни по факту, – просто очередная безумная выходка больного человека, не заслуживающая какой-либо реакции с его стороны. Поэтому Толстой не воспринял серьезно поступок Мандельштама. И как бы этого ни хотелось Н. Я. Мандельштам, но к Горькому он по этому поводу так же не ездил. В этом нетрудно убедиться ознакомившись с летописью жизни Горького за апрель-май 1934 г.[23] Мандельштам ездил в Ленинград в середине апреля 1934 г., когда и произошел обсуждаемый инцидент. Арестовали его в ночь с 16 на 17 мая 1934 года[24] (Н. Я. Мандельштам ошибочно указывает дату «в ночь с тринадцатого на четырнадцатое мая 1934 года»[25]). Однако ни в апреле, ни в мае 1934 г. встречи Горького и Толстого не зафиксированы.

Резко осудивший Эренбурга за неучастие в судьбе Мандельштама друг поэта Б. Кузин, в тех же воспоминаниях подчеркивает, что со стороны А Толстого никаких преследований Мандельштама не было. Вспоминая о суде Кузин пишет, что «председательствовавший на нем А. Толстой явно не старался добавить что-либо от своего личного к лаю шавок из Союза писателей, спущенных на Мандельштама. Даже и на символическую пощечину, полученную им от О. Э., он не ответил ничем, могущим дополнительно сгустить нависшую над ним тучу»[26].

Да и какое, собственно говоря, отношение Горький в то время имел к Мандельштаму, не состоявшему ни в одной писательской организации? Кроме того, ему решительно было не до Мандельштама – 11 мая 1934 года скончался Максим, любимый и единственный сын писателя.
__________________________________________________________
[1] Мандельштам Н. Я. Вторая книга. – М.: Согласие, 1999, с. 126.
[2] Гаспаров М. Л. Осип Мандельштам. Три его поэтики. – http://som.fsio.ru/getblob.asp?id=10020085
[3] Мандельштам Н. Я. Воспоминания. – М.: Согласие, 1999, с. 19.
[4] Надежда Яковлевна. К 100-летию со дня рождения Надежды Мандельштам. – http://www.svoboda.org/programs/OTB/2002/OBT.020202.asp
[5] Лукницкая В. Перед тобой земля. – Л.: Лениздат, 1988, с. 79.
[6] Тагер Е. М. О Мандельштаме // Звезда. – 1991. – № 1. – С. 159.
[7] Бородин Сергей Петрович, 1902-1974, писатель. Автор романов «Последняя Бухара» (1932), «Египтянин» (1932), сборника новелл «Мастер птиц» (1934), повести «Рождение цветов» (1938), исторического романа «Дмитрий Донской» (1941; Государственная премия СССР, 1942), эпической трилогии «Звёзды над Самаркандом» («Хромой Тимур», «Костры похода», «Молниеносный Баязет»).
[8] Герштейн Э. Г. Новое о Мандельштаме // Наше наследие. – 1989. – № 5. – С. 112.
[9] Морозов. А. Примечания // Мандельштам Н. Я. Воспоминания. – М.: Согласие, 1999, с. 469.
[10] Герштейн Э. Г. Новое о Мандельштаме // Наше наследие. – 1989. – № 5. – С. 107.
[11] Осьмеркина-Гальперина Е. Мои встречи // Наше наследие. – 1988. – № 6. – С. 105.
[12] Чудакова М. Жизнеописание Михаила Булгакова. – М.: Книга, 1988, с. 65.
[13] Кузин Б. Об О. Э. Мандельштаме. – http://imwerden.de/pdf/kuzin_o_mandelshtame.pdf – С. 16.
[14] Там же.
[15] Вознесенский А. Певец.
[16] Герштейн Э. Г. Новое о Мандельштаме // Наше наследие. – 1989. – № 5. – С. 113.
[17] Варковицкая Лидия Моисеевна.[18] Алянский Самуил Миронович (1891–?), владелец издательства «Алконост», редактор Издательства писателей в Ленинграде.
[19] Сорокин Григорий Эммануилович (1898–1954), поэт, прозаик, в 1928 – 1935 гг. сотрудник Издательства писателей в Ленинграде. Репрессирован, умер в лагере Абезь (Коми АССР).
[20] Никитина Зоя Александровна – жена писателя М. Э. Козакова.
[21] Козаков Михаил Эммануилович (1897–1954), писатель.
[22] Тагер Е. М. О Мандельштаме // Звезда. – 1991. – № 1. – С. 159.
[23] Летопись жизни и творчества А. М. Горького. Вып. 4, 1930-1936. – М.: Наука, 1960, с. 370-383.
[24] Морозов. А. Примечания // Мандельштам Н. Я. Воспоминания. – М.: Согласие, 1999, с. 469.
[25] Мандельштам Н. Я. Воспоминания. – М.: Согласие, 1999, с. 13.
[26] Кузин Б. Об О. Э. Мандельштаме. – http://imwerden.de/pdf/kuzin_o_mandelshtame.pdf – С. 16.

tsa
Цитата
III.XVII.5. В этих же воспоминаниях приводится и другой случай, характеризующий "ненавидящего людской крик" МАСтера СОциалистической ЛИТературы; на этот раз речь идет о расстреле Гумилева:
"Что же касается Горького, то к нему действительно обращались […] К нему ходил Оцуп. Горький активно не любил Гумилева, но хлопотать взялся. Своего обещания он не выполнил: приговор вынесли неожиданно быстро и тут же объявили о его исполнении, а Горький еще даже не раскачался что-либо сделать…".
Такое же бездушное отношение Горького к судьбам людей отмечают в своих воспоминаниях В. Ходасевич, Н. Берберова, другие общавшиеся с ним в первые послереволюционные годы литераторы.

Как я уже отмечал, воспоминания Н. Я. Мандельштам являются не историческим документом, а только ее частным мнением. Многие современники, например, Л. Чуковская оценили их крайне отрицательно:
«Второй том этого двухтомника открывается также неопубликованной и незавершенной книгой Лидии Чуковской «Дом Поэта». Эту работу – свои возражения на «Вторую книгу» Н.Мандельштам, вышедшую в Париже в 1972 году, Чуковская начала писать сразу – в 1972-м. Главное, что заставило ее, отложив другие работы, взяться за полемику с Н.Мандельштам, было желание защитить память Анны Ахматовой. В декабре 1970 года, впервые услышав о «Второй книге», Лидия Корнеевна пишет в дневнике: «Ходят тревожнейшие слухи о новом томе мемуаров Надежды Яковлевны. Т. читала сама и отзыв такой: «Первый клеветон в Самиздате». Все это для А<нны> А<ндреевны>, для ее памяти, чрезвычайно опасно, потому что Надежда Яковлевна – большой авторитет. Где, как и кто будет ее опровергать? Наверное, там много лжей и неправд и обо всех, и обо мне, но это уж пусть. А вот как с А<нной> А<ндреевной> быть? не знаю. Но ведь это – наша обязанность. Потом некому будет»»[1].

Вот некоторые выдержки из работы Чуковской:

«Микроб неряшества вводит Надежда Яковлевна в стих, едва прикасаясь к нему. Ведет, например, она речь о двух стихотворениях Ахматовой, а в доказательство своей мысли цитирует не строки из двух названных, а строки из третьего, непоименованного. Легчайший способ доказывать свою мысль: разбираешь два стихотворения, а цитируешь – третье, воображая при этом, будто опираешься на те два. <…> Такой способ очень удобен для доказательства собственных домыслов, но служит доказательством одного лишь неряшества. А быть может, невежества?
<…> У Надежды Яковлевны что ни цитата – расправа.
Стихи Анны Ахматовой Надежда Яковлевна, цитируя или пересказывая, искажает постоянно, систематически, иногда – с умыслом.
<…> Сплетни она терпеть не могла, высмеивала их и боялась. Анна Андреевна говаривала, будто ею задуман научный труд под названием «Теория сплетни».
«Вторая книга» Н.
Мандельштам дала бы для этого теоретического труда изобилие конкретного материала.
Сплетни бьют из книги фонтаном
. <…> Сплетнями кишит каждая страница.
Сплетничание характеризует главным образом зрение самого сплетника – ведь оно есть средство унизить человека: чем ниже, тем сплетнику доступнее, роднее. Способность объяснять всякое человеческое действие мотивами низменными сплетник принимает за особую свою проницательность.
<…> «Вторую книгу» Н.
Мандельштам с аппетитом проглотит и переварит Запад, Восток, Юг и Север. Столько сплетен и всё по большей части о знаменитостях! Ее книга всем по плечу, она до краев переполнена клеветами и сплетнями.
Даже похороны Анны Ахматовой Надежда Яковлевна озирает оком опытной сплетницы. Никакого чувства братства, общности, единения в горе с людьми, пришедшими, как и она, поклониться Ахматовой. Одни пересуды. Одна брезгливая наблюдательность.
<…> Отмечаю: на страницах «Второй книги» ни о ком с таким упоением, с таким удовольствием, взахлеб не сплетничает Надежда Яковлевна, как о людях, наиболее близких Анне Андреевне. В особенности о тех из них, кто имел неосторожность приближаться иногда и к остальным членам «тройственного союза»: к О.
Мандельштаму и к Надежде Яковлевне. Их свидетельства она стремится заранее отвести <…>
А ведь было время, когда и сама Надежда Яковлевна усердно «ублажала» Герштейн, в частности, с помощью приветливых, дружеских и признательных писем <…>
Примечательны даты дружеских писем Н. Мандельштам к Э. Герштейн: 1940 – 1944. Годы, уже после «экзаменационных» для друзей Надежды Яковлевны лет: как повели себя друзья после ареста и гибели Мандельштама? Во «Второй книге» Надежда Яковлевна утверждает, будто друзья ее и Осипа Эмильевича – в частности Э. Герштейн и Н.
Харджиев, – после того как Мандельштам оказался в лагере и погиб, от его жены отвернулись. Если было бы это не ложью, а правдой, чем же объяснить продолжающуюся в военные годы приязнь Надежды Яковлевны к Герштейн, к Харджиеву?..
Принимая предупредительные меры против возможных будущих мемуаров, заботливо клевеща на будущих авторов, не церемонится Надежда Яковлевна и с теми мемуарами, которые уже напечатаны. Всё, например, решительно всё, что написано о Мандельштаме у нас и за границей (разумеется, кроме произведений самой Надежды Яковлевны), она объявляет брехней. Зловредной или добродушной. Подразделения такие: 1) брехня зловредная; 2) брехня добродушная; 3) брехня наивно-глупая; 4) смешанная глупо-поганая; 5) лефовская; 6) редакторская.
<…> Как выдает себя пишущий в своих писаниях! Низость, не только неспособная понять высоту, но даже в воображении своем не допускающая, что высота – в отношениях между людьми – существует.
Совершенно оплевана Надеждой Яковлевной, как я уже говорила, и женщина, которую Анна Андреевна называла своей дочкой, – режиссер театра Советской Армии, Нина Антоновна Ольшевская (жена В. Е.
Ардова), – и тоже по основательной причине: близость к Ахматовой <…>
Цитировать чужие письма – неприятное занятие. Я сознаю это, но вынуждена прибегнуть к документам, чтобы соскрести с беззащитного человека грязь клеветы. Приведу из письма Надежды Яковлевны к Харджиеву один отрывок.
28 мая 1967 года Надежда Яковлевна Мандельштам, вспоминая о том давнем страшном дне, когда посылка, отправленная ею в лагерь, вернулась с пометкой: «возвращается за смертью адресата», написала Николаю Ивановичу Харджиеву:
«Во всей Москве, а может, во всем мире было только одно место, куда меня пустили. Это была ваша деревянная комната, ваше логово, ваш мрачный уют… Я лежала полумертвая на вашем пружинистом ложе, а вы стояли рядом – толстый, черный, добрый и говорили: – Надя, ешьте, это сосиска… Неужели вы хотите, чтобы я забыла эту сосиску? Эта сосиска, а не что иное, дала мне возможность жить и делать свое дело. Эта сосиска была для меня высшей человеческой ценностью, последней человеческой честью в этом мире. Не это ли наше прошлое? Наше общее прошлое?.. Человек символическое животное, и сосиска для меня символ того, ради чего мы жили».
«Наше общее прошлое
» (любовь к Мандельштаму. – Л.Ч.); «вы стояли рядом – толстый, черный, добрый…», «во всей Москве… было только одно место, куда меня пустили»… «Последняя человеческая честь в этом мире».
«Он использовал мое бесправное положение… а ссыльных всегда грабят»; «жулик… Харджиев»; в бумагах Мандельштама «похозяйничали органы, супруги Рудаковы и Харджиев».
Письмо Надежды Яковлевны к Николаю Ивановичу в комментариях не нуждается. Оно само в сопоставлении со «Второй книгой» ярчайшая черта автопортрета, созданного Н.
Мандельштам. Автор письма и автор книги, на мой взгляд, не имеет ни малейшего представления о том, что означает слово: честь.
Отношения между людьми меняются, но факты остаются фактами; фальсифицировать историю в наши дни общепринято, но непочтенно.
Надежда Яковлевна не в силах пройти мимо человека – любого! или могилы – любой! чтобы не дать человеку пинка, зуботычины, оплеухи или не удостоить могилу плевком.
<…> Можно подумать, будто палачи изъяснялись на языке цветов.
Не на языке цветов изъясняется и сама Надежда Яковлевна.
Она сильно напоминает ту злую мачехину дочку, которую справедливая фея наградила отвратительным даром: стоит ей только открыть рот – оттуда выскочит жаба…
«Дурень Булгаков»; «Бердяев поленился подумать»; «если бы Элиот удосужился подумать»; брехня Чуковского; Волошин совершил «самый обыкновенный донос»; «Цветаева выдумала»; Пастернак «даже не подозревал, что существует равенство»; «В начале двадцатых годов союз с Нарбутом, из рук которого одесские писатели ели хлеб… мог показаться Бабелю выгодным…»; «Идиотка Ольшевская»; «жулики вроде Харджиева»; «настоящие красавицы успели удрать, и я видела только ошмётки» <…>
Вовсе не все мемуаристы хвастаются и врут. Но ничего не поделаешь: стоит Надежде Яковлевне открыть рот, – оттуда жаба.
<…> Просто и низменно.
Низменно и в то же время высокомерно. Без высокомерия – ни шагу. <…>
Восторг перед собственной персоной и презрение к человеку
– к его чести, доброму имени, судьбе, труду – пронизывает всю «Вторую книгу» <…> Надежда Яковлевна заявляет: «Отдельные судьбы не волновали никого ни в дни войны, ни в годы великих и малых достижений. На том стоим. Это совсем не трудно – стоять на таком. Техника отлично разработана».
Правда. На том стоим. Но на том же самом твердо стоит и Надежда Яковлевна. Книга ее проникнута бесчеловечьем – вся! – от первой до последней страницы. Восхищением собою и презрением к человеку.
В сущности, мне до этой книги и дела бы не было. Мало ли на свете бесчеловечных книг!
Если бы – если бы не постоянный припев автора: «наш общий жизненный путь» – Надежды Яковлевны, Ахматовой, Мандельштама: «нас было трое, только трое».
<…> «Вторая книга» Н.
Мандельштам не могла попасть в руки Ахматовой – живи они обе – Анна Андреевна и Надежда Яковлевна – хоть до ста лет. При жизни Ахматовой такой поступок, как эта книга, не мог быть не только совершен, но даже замыслен. При жизни Ахматовой Надежда Яковлевна Мандельштам не решилась бы написать ни единой строки этой античеловечной, антиинтеллигентской, неряшливой, невежественной книги.
<…> Когда читаешь книгу Надежды Яковлевны на отечественном языке, каждую секунду чувствуешь себя оскорбленной. Вульгарность – родная стихия мемуаристки; а ведь ничто на свете так не оскорбляет, как вульгарность. Пересказывая чужую мысль, передавая чувство, Надежда Яковлевна переводит всё на какое-то странное наречие: я назвала бы его смесью высокомерного с хамским.
Каждый человек, даже крупный мыслитель или писатель может в чем-то весьма существенном быть и неправым, и заблуждающимся; на человеческом языке оно так и называется – неправота, заблуждение, – а на высокомерно-хамском – брехня, дурень, умник, не удосужился додумать, поленился подумать… Ахматова бывала на моих глазах и несправедливой, и неправой, и раздраженной, и гневной, и светски любезной, и сердечно приветливой, и насмешливой (истинный мастер едкой литературной шутки!), но ничто в мире не было от нее так далеко, как то, что Пушкиным в «Евгении Онегине» названо «vulgar» и чем переполнена через край книга Надежды Яковлевны. Эта безусловная даль – еще одна примета мнимости изобретенного Надеждой Яковлевной «мы»: вульгарной, в отличие от Н.
Мандельштам, Ахматова не была никогда и ни в чем – ни в мыслях, ни в движениях, ни в поступках, ни в языке.
<…> К поэзии Анны Ахматовой Надежда Яковлевна как-то на редкость глуха. Об этом свидетельствует разбор «Поэмы без героя», отрывков из поздней пьесы «Пролог», мимоходом вынесенная резолюция по поводу цикла «Полночные стихи» – и многое, многое другое.
Особенно глуха Надежда Яковлевна к ахматовской любовной лирике. Основана эта неспособность понять и услышать, думается мне, на разном отношении к любви <…>
Увы! Среди обожателей Анны Ахматовой я нередко слышу о «Второй книге» такие слова:
– Да, конечно… Надежда Яковлевна оклеветала многих во «Второй книге», да и в первой. Вот, например, Z и NN
. Они вовсе не были стукачами, как она намекает… И с Анной Андреевной она во «Второй книге» не очень-то почтительно обращается. Но – но – но признайтесь: оо-чч-ень любопытная книга!..<…>
Пушкин обмолвился однажды <…> о безнравственности нашего любопытства. Вся «Вторая книга» написана в расчете на эту безнравственность и расчет оказался правильным. Еще бы! Столько знаменитых и незнаменитых имен выкупаны в грязи! О-ч-чень любопытно! <…>
Да, говорят мне, Надежда Яковлевна, конечно, оклеветала многих, но зато… <…>
– Да, говорят мне, Надежда Яковлевна очень зла. Но ведь у нее была такая несчастливая жизнь. Она имеет право на злость.
<…> Мы жили – и живем – в бесчеловечное время. Достоинство человека измеряется тем, в какой мере он не заразился бесчеловечьем, устоял против него. Надежда Яковлевна ни в какой степени против него не устояла»
[2].

Я понимаю, что не всем понравится такая резкая оценка Н. Я. Мандельштам, у которой Барков почерпнул так много нужных ему сплетен для своего труда. Тем не менее, слова Чуковской неоспоримо свидетельствуют о том, что к мемуарной литературе следует относиться с большой осторожностью и сопоставлять каждое «добываемое» из нее «свидетельство» с другими источниками, а не спешить безоглядно использовать его, как это делает Барков. Даже к личным воспоминаниям писателей нужно относиться критически, ибо, как заметил Пушкин, – «Писать свои Mémoires заманчиво и приятно. Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать – можно; быть искренним – невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью – на том, что посторонний прочел бы равнодушно. Презирать – braver – суд людей не трудно; презирать суд собственный невозможно»[3].

Возвращаясь к Горькому и Гумилеву, напомню, что хлопоты Горького за судьбу арестованных к тому времени уже оказывали на Зиновьева обратный эффект:
«<…>Зиновьев старался вредить Горькому, где мог и как мог. Арестованным, за которых хлопотал Горький, нередко грозила худшая участь, чем если бы он за них не хлопотал. Продовольствие, топливо и одежда, которые Горький с величайшим трудом добывал для ученых, писателей и художников, перехватывались по распоряжению Зиновьева и распределялись неизвестно по каким учреждениям.
Ища защиты у Ленина, Горький то и дело звонил к нему по телефону, писал письма и лично ездил и Москву. Нельзя отрицать, что Ленин старался прийти ему на помощь, но до того, чтобы по-настоящему обуздать Зиновьева, не доходил никогда, потому что, конечно, ценил Горького как писателя, а Зиновьева – как испытанного большевика, который был ему нужнее»
[4].

Навязывая свою оценку мемуарной литературы о Горьком, Барков грубо искажает факты: ни Ходасевич, ни Берберова никогда не писали о бездушии Горького, а только о его прекраснодушии. Если где и отмечено «бездушное отношение Горького к судьбам людей», так это в злоязычных мемуарах Гиппиус, по определению Блока «своекорыстных», отражающих «только часть» правды и содержащих «много скверных анекдотов о Горьком, Гржебине и др.»[5].

Берберова, как и Ходасевич, пишет о Горьком, как о человеке, более, чем уважительно:
«Человеком он был для меня, человеком остался. Его жизнь и смерть были и есть для меня жизнь и смерть человека, с которым под одной крышей я прожила три года, которого видела здоровым, больным, веселым, злым, в его слабости и его силе. Как писатель он никогда не занимал моих мыслей <…> Как писателю Горькому не было места в моей жизни. Да и сейчас нет.
Но как человек он вошел в мой круг мыслей <…>»
;
«В первый вечер у Горького я поняла, что этот человек принадлежит к другой части интеллигенции, чем те люди, которых я знала до сих пор.
<…> Да, у него была снисходительная, не всегда нравившаяся улыбка, лицо, которое умело становиться злым (когда краснела шея и скулы двигались под кожей), у него была привычка смотреть поверх собеседника, когда бывал ему задан какой-нибудь острый или неприятный вопрос, барабанить пальцами по столу или, не слушая, напевать что-то. Все это было в нем, но, кроме этого, было еще и другое: природное очарование умного, не похожего на остальных людей человека, прожившего большую, трудную и замечательную жизнь. <…>
Большевиков он ругал, жаловался, что нельзя издавать журнала (издавать в Берлине и ввозить в Россию), что книги не выходят в достаточном количестве, что цензура действует нелепо и грубо, запрещая прекрасные вещи. Он говорил о непорядках в Доме Литераторов и о безобразиях в Доме Ученых, при упоминании о «сменовеховстве» он пожал плечами, а о «Накануне» отозвался с неприязнью. Несколько раз в разговоре он вспомнил Зиновьева и свои давние на него обиды.
Но к концу обеда с этим было покончено. Разговор перешел на литературу, на современную литературу, на молодежь, на моих петербургских сверстников и наконец на меня. Как сотни начинающих, да еще, кроме стихов, ничего писать не умеющих, я должна была прочесть ему мои стихи.
Он слушал внимательно, он всегда слушал внимательно, что бы ему ни читали, что бы ни рассказывали, – и запоминал на всю жизнь, таково было свойство его памяти. Стихи вообще он очень любил, во всяком случае, они трогали его до слез – и хорошие, и даже совсем не хорошие. «Старайтесь, – сказал он, – не торопитесь печататься, учитесь…» Он был всегда – и ко мне – доброжелателен: для него человек, решивший посвятить себя литературе, науке, искусству, был свят.
<…> Горничная, убрав со стола, ушла. За окном стемнело. Теперь Горький рассказывал <…> слушая Горького впервые, нельзя было не восхититься его даром. Трудно рассказать об этом людям, его не слышавшим. Сейчас талантливых рассказчиков становится все меньше, поколение, родившееся в этом столетии, будучи само несколько косноязычным, вообще не очень любит слушать ораторов за чайным столом. У Горького в устных его рассказах было то хорошо, что он говорил не совсем то, что писал, и не совсем так, как писал: без нравоучений, без подчеркиваний, просто так, как было.
Для него всегда был важен факт, случай из действительной жизни. К человеческому воображению он относился враждебно, сказок не понимал»
[6].

Свое уважительное отношение к Горькому – человеку вошедшему в ее круг мыслей – Берберова пронесла через всю свою жизнь. Вот отрывок из ее интервью, данного в сентябре 1989 г., когда все шлюзы были уже давно открыты, и наружу уже выплеснулась вся возможная информация о некогда гремевшем Буревестнике Революции:
«– Что вы скажете о Горьком, ведь вы его хорошо знали? Был ли он вашим кумиром?
Я люблю Горького, но он из XIX века. Он не для меня. Я училась у Кафки, Джойса, Пруста, но никогда – у Горького. Знала я его, конечно, неплохо, я много с ним разговаривала и общалась…»[7]

Берберова оценивает здесь Горького, как писателя, но ее слова любви относятся именно к человеку.
____________________________________________________________
[1] Чуковская Е. Вступительная заметка // Дружба народов. – 2001. – № 9.
[2] Чуковская Л. Дом Поэта // Дружба народов. – 2001. – № 9. – С. 176-179,181,182,186,188,192,196-198,200.
[3] Пушкин А. С. Письмо к П. А. Вяземскому, вторая половина ноября 1825 г. ПСС: В 10 т. Т. 10. – М.: Наука, 1966, с. 191.
[4] Ходасевич В. Ф. Воспоминания о Горьком. – М.: Правда, Библиотека «Огонек», 1989, с. 31.
[5] Блок А. А. Дневник. – М.: Сов. Россия, 1989, с. 344.
[6] Берберова Н. Курсив мой: Автобиография. – М.: Согласие, 1996, с. 206, 209-212.
[7] Медведев Ф. «Мой успех в Москве - это чудо»: интервью с Н. Берберовой, сентябрь 1989 г. // Берберова Н. Курсив мой: Автобиография. – М.: Согласие, 1996, с. 628.

tsa
Цитата
Цитата
III.XVII.6. В частности, А. Штейнберг вспоминает, что наряду с благожелательностью Горького, его готовностью спасти и накормить ученых и литераторов, в нем сосуществовал и самодовольный барин, не гнушавшийся деликатесами во время общего голода. Когда его умоляют спасти оклеветанного, Горький лениво цедит сквозь зубы: "Пусть не делает глупостей!". Речь между тем шла о человеке, у которого ампутированы обе руки, а обвиняли его в том, что он якобы собственноручно написал контрреволюционную листовку.

Хорошенько порывшись в литературных воспоминаниях и тщательно их препарировав можно обвинить Горького в чем угодно, было бы желание. Но оценивая человека мы должны ориентироваться не на отдельные, выпадающие из общего ряда высказывания, особенно если они принадлежат его недоброжелателям или людям тем или иным образом ущемленным, а на общую оценку его современниками. Предвзятые оценки Горького Буниным мы уже рассмотрели, так что и у Штейнберга есть право на свое мнение. Несомненно, Горький казался ему всесильным человеком, а его реальные отношения с Зиновьевым и, соответственно, реальная возможность оказать действенную помощь, были ему неизвестны.

Тем не менее даже оценки Штейнберга не так мрачны, как это пытается представить Барков. Например, Барков бессовестно передергивает, утверждая, что Горький «лениво цедит сквозь зубы: «Пусть не делает глупостей!»» Вот как описывает этот эпизод сам Штейнберг: «Я рассказал, что за несколько дней до этого левые эсеры провели демонстрацию на Преображенской. Безрукого Хацкельса, очевидно, арестовали как активного левого эсера. «Так если у вас есть возможность сноситься с этими людьми, – сказал Алексей Максимович, – вы им передайте лучше, чтобы они глупостей не делали». <…> я вскочил со стула, забыв обо всех правилах приличия, забыв, что я – это я, а он – знаменитый Максим Горький. «Простите, Алексей Максимович, я пришел по неверному адресу. Я думал, что вы были и останетесь противником смертной казни вообще, а между тем вам дела нет до того, что собираются казнить невинного человека. Будьте здоровы», – выпалил я. Не успел я, однако, и шага отойти, как Горький схватил меня за правую руку, положил ее на ручку своего кресла, в котором сидел, и стал гладить ее: «Успокойтесь, пожалуйста, успокойтесь, я вовсе не за смертную казнь, я так же, как и вы, против смертной казни, но одно не мешает другому. Пусть не делают глупостей! А если что-либо удастся сделать – я сделаю, конечно». Теперь, после долгих лет жизни на Западе, оглядываюсь назад и думаю, что только русский прославленный писатель, каким был Горький, мог бы вести себя так, как он тогда. Я бы даже не мог представить себе, например, чтобы Томас Манн позволил молодчику без роду, без племени читать себе нотации»[1].

Как видим, Барков не только перевирает чужие воспоминания до неузнаваемости, выдавая за факты чужие домыслы, но еще и щедро сдабривает их плодами своей собственной неуемной фантазии. А ведь сам Штейнберг, оценивая спустя годы указанные события, проявил более взвешенный подход: «<…> теперь, вспоминая бесконечные подобные случаи, я думаю, то, что Алексей Максимович голосовал тогда «за», – недостаточно для его обвинения. Если бы даже и голосовал «против» – об этом никто бы не узнал, все равно было бы сказано: «Единогласно». Даже если бы Алексей Максимович и попробовал протестовать, уж кто-кто, а он-то знал, что его протест никуда не поведет, само его присутствие на заседании, на котором выносится резолюция о высшей мере наказания, оправдывает эту резолюцию»[2].

Но это понимание пришло к Штейнбергу со временем. А тогда, после случая с левыми эсерами, он дал себе зарок больше не подавать руки Горькому. Однако вскоре у него арестовали брата: «Я получил письмо от жены брата с просьбой немедленно обратиться к Горькому и сообщить ему о положении дел. Вот вам и зарок! Вот вам «никогда больше руки ему не подам!» Было мне не легко. Неужели же, из-за того что дело касается моего родного брата, мне придется предъявлять Горькому меньшие требования? Или, с другой стороны, дать ему возможность искупить свою вину? Конечно, я позвонил Горькому, и он немедленно меня принял. Как сейчас помню, были сумерки, когда я снова оказался на Кронверкском проспекте в кабинете Горького, который, нахмурившись, но тем не менее довольно приветливо спросил меня, в чем дело и чем он может мне служить. Я рассказал ему о деле брата. Горький чрезвычайно удивил меня: «Да, но к кому же обратиться, ведь они все там сумасшедшие, все, Зиновьев – сумасшедший…» И назвал еще несколько имен. – «Ну, не Ленин же?» – «И Ленин – сумасшедший». И махнул рукой. Когда я об этом рассказываю, мне никто не верит, а это – факт. – «Все равно, напишу Ленину. – Алексей Максимович посмотрел на часы. – Теперь 8 часов. Поезд скоро отходит, и я сразу же отправляю письмо с сыном». – «Большое спасибо, Алексей Максимович». – «Что ж спасибо, вам спасибо, что сказали мне. Ваш брат – хороший человек, может быть, удастся для него что-либо сделать. Я вот смотрю, ваша философская ассоциация процветает! Ну, пускай процветает». Я ушел. Письмо он, очевидно, действительно написал и послал, потому что брата очень скоро выпустили. Повлияло ли письмо Горького или были другие соображения – я не знаю. Известно, что впоследствии Горький писал подобные письма. Вполне возможно, что письмо с просьбой за брата уже напечатано среди писем Горького к Ленину. Тем не менее, я решил все-таки руки под доброй воле ему не подавать»[3].

Не знаю как у Вас, читатель, а у меня подобные воспоминания вызывают только печальные размышления о людской неблагодарности. Очень характерно, что все авторы подобных воспоминаний относятся к Горькому как к этакой палочке-выручалочке, не понимая, что перед ними был живой человек, такой же, как они, у которого тоже были свои жизненные проблемы и возможности которого оказать действенную помощь были вовсе не беспредельны. Поэтому при чтении мемуаров очень важно отделять присутствующие в них реальные факты от субъективных мнений авторов. Легко обвинять Горького и в расстреле Гумилева и в смерти Блока. Между тем, Горький приложил все усилия для получения разрешения на выезд Блока с женой в Финляндию для лечения. Еще 29 мая 1921 г. он обратился с настоятельной просьбой к А. В. Луначарскому «<…> выхлопотать – в спешном порядке – для Блока выезд в Финляндию, где я мог бы помочь ему устроиться в одной из лучших санаторий»[4]. Не по его вине окончательное согласование было получено слишком поздно – 1 августа 1921 г., за шесть дней до смерти Блока…

Воспоминания тех лет о Горьком переполнены случаями его заступничества за арестованных людей. Об этом пишет в своих дневниках и К. Чуковский – «Сейчас видел плачущего Горького – «Арестован Серг. Фед. Ольденбург! <…> Я им подлецам – то есть подлецу – заявил, что если он не выпустит их сию минуту… я им сделаю скандал, я уйду совсем – из коммунистов. Ну их к черту». Глаза у него б[ыли] мокрые»[5]. Можно ли винить Горького, что масштабы развязанного большевиками террора превышали его скромные возможности?
______________________________________________
[1] Штейнберг А. Друзья моих ранних лет. – Изд-во "Синтаксис", Париж, 1991. – http://nivat.free.fr/livres/stein/04.htm
[2] Там же.
[3] Там же.
[4] Александр Блок. Новые материалы и исследования // Литературное наследство. Т. 92: Кн. 2. – М.: Наука, 1981, с. 244.
[5] Чуковский К. И. Дневник (1901-1929), запись от 04.09.1919. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 114.
tsa
Цитата
III.XVII.7. А вот что думает о своем былом кумире один из тех, кого прозвали "подмаксимками", – Леонид Андреев, характерное письмо которого Горькому приводит В.В. Вересаев
"Знаешь, дорогой мой Алексеюшка, в чем горе наших отношений? Ты никогда не позволял и не позволяешь быть с тобой откровенным… Почти полгода прожил я на Капри бок о бок с тобой, переживал невыносимые и опасные штурмы и дранги, искал участия и совета, и именно в личной, переломавшейся жизни, – и говорил с тобою только о литературе и общественности. Это факт: живя с тобой рядом, я ждал приезда Вересаева, чтобы с ним посоветоваться – кончать мне с собой или нет".
Надо полагать, что Вересаев уже самим помещением этого письма в свою книгу достаточно ясно выражает и свое личное отношение.

Личное отношение Вересаева к Горькому и его отличие от отношения Булгакова мы уже разбирали (см. тезис III.XIV.8). А что касается помещения Вересаевым письма Андреева, то Барков, как всегда, передергивает смысл фактов, рассчитывая, что никто до первоисточника не докопается. Упоминание данного письма заключает воспоминания Вересаева об Андрееве:
«Р.S. В издании Академии наук «М. Горький. Материалы и исследования. Том I» напечатаны, между прочим, письма к Горькому Леонида Андреева. В одном из них Андреев пишет:
«Знаешь, дорогой мой Алексеюшка, в чем горе наших отношений? Ты никогда не позволял и не позволяешь быть с тобою откровенным… Почти полгода прожил я на Капри бок о бок с тобой, переживал невыносимые и опасные штурмы и дранги, [бури и натиски (от нем. Sturm und Drang)] искал участия и совета, и именно в личной, переломавшейся жизни,– и говорил с тобою только о литературе и общественности. Это факт: живя с тобой рядом, я ждал приезда Вересаева, чтобы с ним посоветоваться – кончать мне с тобой или нет?»
В последней фразе очевидная опечатка. «Кончать мне с тобой или нет?» Я совершенно был не осведомлен о взаимоотношениях Горького и Андреева и никаких тут советов Андрееву дать бы не мог. Но Андреев, как это видно и из этих моих воспоминаний, остро думал в то время о самоубийстве. Фразу, очевидно, следует читать: «Кончать мне с собой или нет?»
[1]

Как видим, только из-за очевидной необходимости комментирования этих строк, чтобы у очередного доморощенного шизофреника окончательно не съехала крыша, и он не издал ликующий вопль «Андреев хотел убить Горького!» – Вересаев и привел это письмо, чтобы обратить внимание на явную опечатку, предусмотрительно исправленную Барковым.

Цитата
III.XVII.8. Здесь же следует отметить, что авторы всех приведенных выше выдержек, за исключением А. Штейнберга, принадлежали к кругу общения Булгакова. Кроме этого, с семьей Булгаковых поддерживала отношения и А. Ахматова, которая могла рассказать не только об эпизоде с расстрелом Гумилева, но и практически все то, что К. Чуковский фиксировал в своем дневнике.

Барков опять грубо передергивает – не только Штейнберг, но и Ходасевич, Берберова, Чуковский, и Мандельштамы никогда не принадлежали к кругу общения Булгакова. Из всех авторов к кругу общения Булгакова принадлежал только Вересаев и с вымыслами Баркова по поводу его «выдержки» мы уже разобрались в предыдущем тезисе.
______________________________________________________
[1] Вересаев В. В. Литературные воспоминания // Вересаев В. В. Невыдуманные рассказы. – М.: Худож. лит., 1968, с. 415-416.
tsa


Цитата
III.XVII.9. Относительно взаимоотношений самого Булгакова со "Сталиным советской литературы" следует отметить, что, несмотря на весьма ограниченный объем сохранившихся свидетельств, не вызывает сомнений, что эти отношения вряд ли можно назвать сердечными. Булгаков обращался несколько раз к Горькому с просьбой о ходатайстве в отношении выезда за границу, но ответа не получил. Это явилось причиной того, что, когда умер М. А. Пешков, Булгаков счел неудобным направлять Горькому соболезнование.

Отношение Булгакова к Горькому изначально было прохладно уважительным. Слишком разными людьми они были. Было между ними и хорошее, например, помощь Горького в возвращении дневников, были и поводы для обид, например, молчание в ответ на письма Булгакова (вполне объяснимое, ибо Горький был надежно изолирован от общества). Тем не менее, Булгаков не был настолько мелочен и неблагодарен, чтобы забыть помощь Горького в возвращении дневников и высокие оценки им его произведений: «О пьесе М. Булгакова «Мольер» я могу сказать, что – на мой взгляд – это очень хорошая, искусстно сделанная вещь, в которой каждая роль дает исполнителю солидный материал. Автору удалось многое, что еще раз утверждает общее мнение о его талантливости и его способности драматурга. <…> Отличная пьеса»[1].

Цитата
III.XVII.10. В этой связи весьма красноречивым является датированное 11 июля 1934 года письмо Булгакова Вересаеву (по поводу выезда за границу), где содержится упоминание о Горьком:
"А вслед за тем послал другое письмо. Г. Но на это, второе, ответ получить не надеялся. Что-то там такое случилось, вследствие чего всякая связь прервалась. Но догадаться нетрудно: кто-то явился и что-то сказал, вследствие чего там возник барьер. И точно, ответа не получил!". Та же ситуация, что и с "Крокодилом" Чуковского, причем в том же году. (Прошу обратить внимание на короткое предложение, состоящее всего из одной буквы "Г". Значит, более четкого обозначения не требовалось. Были, были разговоры между ними о Горьком…)
Таким образом, Булгаков имел возможность на личном опыте познать оборотную сторону доброты Горького.

Прошу обратить внимание, как опытный кагэбист-конспиролог из одного только факта сокращения Булгаковым фамилии Горького делает уверенное умозаключение о несомненных разговорах Булгакова и Вересаева о Горьком в осуждающем ключе. Слава богу, что Барков хоть не стал обременять себя и нас реконструкцией этих бесед.

Булгаков действительно имел возможность на личном опыте познать доброту Горького, когда тот помог ему вернуть его личные дневники. Что же касается молчания Горького в ответ на его письма, то это была общая беда всех прежних корреспондентов Горького, поскольку последнего сознательно изолировали от общества. К сожалению, Булгаков так этого и не понял, хотя и обратил внимание, что у Горького «за каждой дверью вот такое ухо» и понял, что «что-то там такое случилось, вследствие чего всякая связь прервалась»[2].

Цитата
III.XVII.11. Теперь представим, что на этот опыт наслаиваются острые впечатления от рассказов Вересаева, Ахматовой, Мандельштам… И что в это же самое время готовится роман "Мастер и Маргарита"…

В данном случае мы видим как наслаиваются одно на другое «острые» измышления Баркова, поскольку никакого общения с Мандельштамами Булгаков никогда не поддерживал (см. тезис I.II.5). Кроме того, романы великих писателей никогда не «готовятся» и не фабрикуются, в отличие от измышлений работников политического сыска (оговорка Баркова очень характерна!), а пишутся по велению сердца.
__________________________________________
[1] Дневник Елены Булгаковой, запись от 08.09.1934 / Гос. б-ка СССР им. В. И. Ленина. – М.: Кн. палата, 1990, с. 69-70.
[2] Там же, запись от 10.03.1938, с. 189.

Бен Гурион
А не надо спорить. В спорах рождается истина. Пропади она пропадом.
tsa
Цитата(Бен Гурион @ 13.10.2008, 14:47) *
А не надо спорить. В спорах рождается истина. Пропади она пропадом.

"Так пропадите же вы пропадом с вашей обгоревшей тетрадкой и сушеной розой!"
tsa
Глава XVIII. Горький и Булгаков: два автора одного театра

«В гости приехала Елена Сергеевна Булгакова Мы сошлись с ней в оценке Влад. Ив. Немировича-Данченко и вообще всего Худож<ественного> Театра. Рассказывала, как ненавидел этот театр Булгаков. Даже когда он был смертельно болен и будил ее – заводил с ней разговор о ненавистном театре, и он забывал свои боли, высмеивая Нем-Данченко. Он готовился высмеять его во второй части романа»
К. Чуковский
[1]

Вся данная глава Баркова построена на бессмысленном противопоставлении горьковской пьесы «Враги» и булгаковского «Мольера». Несомненно, если бы Барков был современником Булгакова, его кляузы могли бы оказать определенное негативное действие на отношение Булгакова к Горькому. Однако, к счастью, с подобными людьми Булгаков никогда знакомства не водил. Булгаков и Горький действительно были авторами одного театра, однако выступали при жизни в совершенно разных весовых категориях и поэтому конкурентами никогда не являлись. Не будь у МХАТа пьес Горького, на их место всегда бы нашлись иные идеологически выдержанные пьесы, но никогда бы их не заменили пьесами Булгакова.

Можно упрекать Горького за его слабые фальшивые драматургические произведения последних лет. Однако нужно и понимать, что не низменной погоней за лаврами и чинами они были обусловлены. В этих пьесах Горький искренне пытался пропагандировать то, во что все еще верил сам, и в чем пытался убедить и других. Думаю, что этому привычному для Горького самообману весьма способствовало его привычное отношение ко лжи: «Отношение ко лжи и лжецам было у него, можно сказать, заботливое, бережное. Никогда я не замечал, чтобы он кого-нибудь вывел на чистую воду или чтобы обличил ложь – даже самую наглую или беспомощную. Он был на самом деле доверчив, но сверх того еще и притворялся доверчивым. Отчасти ему было жалко лжецов конфузить, но главное – он считал своим долгом уважать творческий порыв, или мечту, или иллюзию даже в тех случаях, когда все это проявлялось самым жалким или противным образом. Не раз мне случалось видеть, что он рад быть обманутым. Поэтому обмануть его или даже сделать соучастником обмана ничего не стоило»[2].

О доверчивости Горького писали все знавшие его близко люди, вот, например, свидетельство Нины Берберовой: «Он был доверчив. Он доверял и любил доверять. Его обманывали многие: от повара-итальянца, писавшего невероятные счета, до Ленина – все обещавшего ему какие-то льготы для писателей, ученых и врачей. Для того, чтобы доставить Ленину удовольствие, он когда-то написал «Мать». Но Ленин в ответ никакого удовольствия ему не доставил»[3].
Доверчивость Горького подчеркивает в своем дневнике и К. Чуковский – «Горький хитрый?! Он не хитрый, а простодушный до невменяемости. Он ничего в действительной жизни не понимает – младенчески Для тех, кто принадлежит к своим, он делает все Но все чужие – враги Обмануть его легче легкого В кругу своих он доверчив и покорен»[4].
______________________________________________________
[1] Чуковский К. И. Дневник (1930-1969), запись от 25.09.1968. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 455.
[2] Ходасевич В. Ф. Воспоминания о Горьком. – М.: Правда, Библиотека «Огонек», 1989, с. 22.
[3] Берберова Н. Курсив мой: Автобиография. – М.: Согласие, 1996, с. 219.
[4] Чуковский К. И. Дневник (1901-1929), запись от 05.11.1919. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 119.
tsa
Цитата
III.XVIII.1. Раз уж затронули взаимоотношения Булгакова и Горького, то неправильным будет не раскрыть еще один их аспект, и весьма необычный. Взаимоотношений непрямых, хотя и косвенными их тоже вряд ли назовешь… Тем более с позиции Булгакова…
Речь идет об отношениях двух авторов одного театра – Художественного. Точнее сказать, об отношении Театра к двум своим авторам.
Для общей характеристики позволю себе привести мнение хотя и не современника этих авторов, но зато работника МХАТ и известного булгаковеда А.М. Смелянского:
"Сезон 1935/36 года Художественный театр начал премьерой "Врагов". Старая горьковская драма, выбор которой внутри театра мало кто понимал, оказалась на редкость актуальной. "Враги" стали волнующим художественно-политическим событием середины 30-х годов, еще раз подтвердив непревзойденное чутье Немировича-Данченко к цвету нового времени".
Это мнение специалиста несколько не совпадает с отношением к этому вопросу Булгакова. При оценке содержания дневниковых записей Елены Сергеевны будем иметь в виду высказанное как-то и, безусловно, справедливое суждение М. О. Чудаковой о том, что эти дневники в значительной степени отражают и мнение самого Булгакова.
"4 января 1934 г. В МХАТе началась репетиция "Врагов". На каком-то спектакле этой пьесы недавно в Малом театре в правительственной ложе была произнесена фраза:
– Хорошо бы эту пьесу поставить в Художественном театре".
Оказывается, вдохновляющим фактором для "непревзойденного чутья к цвету нового времени" явилась фраза из правительственной ложи …

Никакого тайного или явного противопоставления пьес Булгакова и Горького в театре никогда не было, так как их произведения соответствовали диаметрально противоположным полюсам восприятия – пьесы Горького воспринимались театром как идеологически верные «художественно-политические события», а пьесы Булгакова как талантливые высокохудожественные произведения. Надо отметить, что как ни печальна судьба пьес Булгакова, но для того времени она выделяется только тем, что на театральную сцену не выпускались безусловно высокохудожественные, талантливые произведения. В те времена мариновались пьесы не только опального Булгакова, но даже обласканного советской властью красного графа – Алексея Толстого – «О сказке еще никакого решения. Не знаю, что и делать <…> Был сегодня у Толстого. У него такая же история с «Иоанном Грозным». Никто не решается сказать, можно ли ставить пьесу или нет <…> В конце концов он сегодня написал письмо Иосифу Виссарионовичу»[1].
_____________________________________________________
[1] Чуковский К. И. Дневник (1930-1969), запись от 02.06.1943. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 164.
tsa
Цитата
III.XVIII.2. Выдержка из письма Булгакова П.С. Попову от 26 июня 1934 г. (по поводу пятисотого спектакля "Дней Турбиных"): "И Немирович прислал поздравление Театру. Повертев его в руках, я убедился, что там нет ни одной буквы, которая бы относилась к автору. Полагаю, что хороший тон требует того, чтобы автора не упоминать. Раньше этого не знал, но я, очевидно, недостаточно светский человек". Полные горечи слова. Ведь Булгаков не мог не знать о том, что за три месяца до этого, 14 марта, Горькому была направлена поздравительная телеграмма Немировича-Данченко по поводу 800-го представления "На дне". Это событие настолько соответствовало "цветам времени", что впоследствии было отражено в горьковской "Летописи…". И еще одно яркое событие, датированное "Летописью" 24 апреля того же года: "Готовится к постановке пьеса "Враги". Зато 24 августа в дневнике Елены Сергеевны появляется красноречивая запись: "Станиславский, по его словам, усталый, без планов […] "Чайку" не хочет ставить. Хотел бы и "Врагов" снять, "Но – говорит, – это не удастся, надо ставить". Выходит, что у "Ка Эс", как и у всей труппы, тоже не было чутья к "цвету нового времени".

Горьким список разрешенных в театре авторов не исчерпывался, и его пьесы были далеко не худшими, поэтому никаких оснований для противопоставления пьес именно Горького и Булгакова не было. Независимо от внешнего успеха пьес Горького и других авторов, Булгаков не мог не испытывать глубочайшие горечь и унижение от того, что у его пьес автора как бы и не существует. От того, что он, по меткому определению Пастернака, явление незаконное, что его, постоянно просят не выходить на сцену к публике. А если и выпустят иногда, так потом обязательно переживают, как Немирович-Данченко – «В следующем антракте Немирович задумчиво: – Может быть, я сделал политическую ошибку, что вас представил публике[1]Представьте себе горечь автора, пьесе которого рукоплещет зал, а он даже не может выйти на аплодисменты не подозревающей о его присутствии публики. Официально его как бы и нет. Официально его всячески затирают, но чуть что бегут именно к нему, то с просьбой подправить чужое либретто, то дать совет, то написать что-нибудь к очередному юбилею.
_______________________________________________________
[1] Дневник Елены Булгаковой, запись от 06.09.1933 / Гос. б-ка СССР им. В. И. Ленина. – М.: Кн. палата, 1990, с. 35.
tsa
Цитата
III.XVIII.3. Но и этого мало; навязанный из правительственной ложи спектакль в определенной степени "перешел дорогу" булгаковскому "Мольеру", о чем свидетельствует сам Булгаков в адресованном П.С. Попову письме от 14 марта 1935 года:
"Кстати, не можешь ли ты мне сказать, когда выпустят "Мольера"? Сейчас мы репетируем на Большой Сцене. На днях Горчакова оттуда выставят, так как явятся "Враги" из фойе. Натурально, пойдем в Филиал, а оттуда незамедлительно выставит Судаков (с пьесой Корнейчука…)".
В этом отрывке уже сама форма обращения к не имевшему никакого отношения к МХАТ П.С. Попову с вопросом "когда выпустят?" носит иронический смысл. К тому же, это словечко – "явятся"… Булгаков явно относился к горьковской пьесе без должного пиетета.

Слово «явятся» не имеет никакого уничижительного оттенка ни само по себе, ни в данном контексте и нет никаких оснований относить его к категории особых «словечек». Обыкновенный каламбур. То что Булгаков скептически относился к пьесе Горького, не означает, что он мучительно завидовал его славе, как Бунин. Соответственно, ему не было никакой нужды изощряться в иронии по поводу пьесы Горького.
А что касается вопроса, заданного Попову, то это обычный, риторический, то есть не требующий никакого ответа вопрос, поэтому адресат такого вопроса не обязан иметь и какое-либо отношение к нему. Точно так же, например, А. П. Чехов спрашивал свою жену О. Л. Книппер-Чехову – «Отчего «Знание» с Пятницким и Горьким во главе не выпускают так долго моей пьесы?»[1] Позвольте и мне задать риторический вопрос: какое отношение артистка МХТ могла иметь к издательству «Знание»?
_____________________________________________________
[1] Письмо А. П. Чехова к О. Л. Книппер-Чеховой от 04.04.1904 // Чехов А. П. Полн. Собр. соч.:и писем: В 30 т. Письма: В 12 т. Т. 12. – М.: Наука, 1983, с. 78.
tsa
Цитата
III.XVIII.4. Что же касается "Мольера", то здесь действительно все шло не гладко. Как свидетельствует дневник Елены Сергеевны,
"… 15-го [мая 1934 г.] предполагается просмотр нескольких картин "Мольера". Должен был быть Немирович, но потом отказался.
– Почему?
– Не то фокус в сторону Станиславского, не то месть, что я переделок тогда не сделал. А верней всего – из кожи вон лезет, чтобы составить себе хорошую политическую репутацию. Не будет он связываться ни с чем сомнительным!".
И почти через год, 5 марта 1935 года:
"Тяжелая репетиция у Станиславского. "Мольер". М. А. пришел разбитый и взбешенный. К.С., вместо того, чтобы разбирать игру актеров, стал при актерах разбирать пьесу. Говорит наивно, представляет себе Мольера по-гимназически. Требует вписываний в пьесу".
Через два месяца, 15 мая 1935 года Булгаков пишет своему брату Николаю Афанасьевичу в Париж:
"Ты спрашиваешь о "Мольере"? К сожалению, все нескладно. Художественный театр, по собственной вине, затянул репетиции пьесы на четыре года (неслыханная вещь!) и этой весной все-таки не выпустил ее. Станиславскому пришла фантазия, вместо того чтобы выпускать пьесу, работа над которой непристойно затянулась, делать в ней исправления. Большая чаша моего терпения переполнилась, и я отказался делать изменения. Что будет дальше, еще точно не знаю".

Не только «Мольер», но и все прочие художественные произведения Булгакова имели трудную судьбу. Как писала Елена Сергеевна брату Булгакова Николаю: «<…> не всякий выбрал бы такой путь. Он мог бы, со своим невероятным талантом, жить абсолютно легкой жизнью, заслужить общее признание. Пользоваться всеми благами жизни. Но он был настоящий художник – правдивый, честный. Писать он мог только о том, что знал, во что верил»[1].
_________________________________________________
[1] Там же, письмо к Н. А. Булгакову от 16 января 1961 г., с. 323.
tsa
Цитата
III.XVIII.5. Зато 11 или 12 июня Немирович-Данченко направляет Горькому очередную телеграмму: "Дорогой Алексей Максимович, рад сообщить Вам об очень большом успехе "Врагов" на трех генеральных репетициях. На последней публика поручила мне послать Вам ее горячий привет. Все участники и я испытывали глубокую радость в этой работе и теперь счастливы ее великолепными результатами. Немирович-Данченко".
Через неделю вдогонку телеграмме в тот же адрес пошло письмо, в котором Немирович-Данченко, явно чуя "цвет нового времени", сообщает: "После трех генеральных репетиций мы сыграли "Враги" 15-го числа, обыкновенным, рядовым спектаклем, взамен другого ("У врат царства"). Мне хотелось показать Иосифу Виссарионовичу до закрытия сезона и до обычной парадной премьеры (выделено мною – А.Б.) […]. Рад Вам обо всем этом рапортовать".

Приведенные цитаты достаточно ярко характеризуют театральную атмосферу в стране. Однако к Горькому она никакого отношения не имеет. Не он нагнетал эту атмосферу. Эти же явления наблюдались в любой отрасли того времени – от искусства и науки до промышленного и сельскохозяйственного производства. Все это неизбежное следствие политизации страны, точнее подчинения ее политике единственной партии.

Цитата
III.XVIII.6. И, как в насмешку, – "… МХАТ, вместо того, чтобы платить за просроченного "Мольера", насчитал на М. А. – явно неправильно – 11 800 руб". Эта запись сделана Еленой Сергеевной 28 января 1936 года, когда "Враги" победоносно шли уже целых полсезона.
Буквально через две недели после этой записи Елены Сергеевны, 4 февраля, Немирович-Данченко пишет Горькому: "… Должен признаться Вам, что с работой над "Врагами" я по-новому увидал Вас как драматурга. Вы берете кусок эпохи в крепчайшей политической установке и раскрываете это не цепью внешних событий, а через характерную группу художественных портретов, расставленных, как в умной шахматной композиции. Мудрость заключается в том, что самая острая политическая тенден…" – Господи, хватит – этому конца нет! Каково же было Булгакову знать все это!..

Несомненно, знавшему истинную цену своим и чужим пьесам Булгакову было крайне тяжело. Но в том что репетиции «Мольера» затянулись на 5 лет никакой вины Горького не было. Поэтому еще тяжелее Булгакову было бы прочесть все глупости, написанные о нем Барковым.


tsa
Цитата
III.XVIII.7. Но вот, наконец, 5 февраля Елена Сергеевна записывает: "… после многочисленных мучений, была первая генеральная "Мольера", черновая […] Великолепны Болдуман – Людовик и Бутон – Яшин […] Аплодировали после каждой картины. Шумный успех после конца. М. А. извлекли из вестибюля (он уже уходил) и вытащили на сцену. Выходил кланяться и Немирович – страшно довольный".
9 февраля – "Опять успех и большой. Занавес давали раз двадцать. Американцы восхищались и долго благодарили".
11 февраля – "Первый, закрытый, спектакль "Мольера" – для пролетарского студенчества […] После конца, кажется, двадцать один занавес. Вызвали автора, М. А. выходил".
15 февраля – "Генеральная прошла успешно. Опять столько же занавесов. Значит, публике нравится?"
16 февраля – "Итак, премьера "Мольера" прошла. Сколько лет мы ее ждали! Зал был, как говорит Мольер, нашпигован знатными людьми […] Успех громадный. Занавес давали, по счету за кулисами, двадцать два раза. Очень вызывали автора".
17 февраля – "В подвале "Вечерки" ругательная рецензия некоего Рокотова – в адрес М. А. […] Короткая неодобрительная статья в газете "За индустриализацию". Вечером – второй спектакль "Мольера" […] – восемнадцать занавесов.
21 февраля:
"Общественный просмотр "Мольера". Успех. Занавесов – около двадцати. 24 февраля. Дневной спектакль "Мольера" […] Спектакль имеет оглушительный успех. Сегодня бесчисленное количество занавесов.
Болдуман сказал, что его снимают с роли из-за параллельных "Врагов".
Лучший исполнитель в спектакле!".
Добавлю, исполнитель одной из центральных ролей – Людовика. "Цвета нового времени" потребовали от Булгакова очередной жертвы.
4 марта – "МХАТ требует возвращения трех тысяч за "Бег" на том основании, что он запрещен".
9 марта:
"В "Правде" статья "Внешний блеск и фальшивое содержание", без подписи.
Когда прочитали, М. А. сказал: "Конец "Мольеру"… Днем пошли во МХАТ – "Мольера" сняли".
9 сентября:
"Из МХАТа М. А. хочет уходить. После гибели "Мольера" М. А. там тяжело.
– Кладбище моих пьес".
15 сентября:
"Сегодня утром М. А. подал письмо Аркадьеву, в котором отказывается от службы в Театре и от работы над "Виндзорскими". Кроме того – заявление в дирекцию. Поехали в Театр, оставили письмо курьерше.[…] М. А. говорил мне, что это письмо в МХАТ он написал "с каким-то даже сладострастием"
5 октября:
"Сегодня десять лет со дня премьеры "Турбиных". Они пошли 5 октября 1926 года. М. А. настроен тяжело. Нечего и говорить, что в Театре даже и не подумали отметить этот день".

Как видим, пьеса, говоря словами Горького о булгаковском «Беге», имела оглушительный «анафемский успех». Не зря Елена Сергеевна так подчеркивает ошеломляющее число занавесов. Сняли же ее без всякой связи с пьесой Горького.
tsa
Цитата
III.XVIII.8. И, наконец, снова "стычка" – теперь уже заочная – с горьковскими "Врагами" – запись от 10 мая 1937 года: "Федя… подтвердил: Сталин горячо говорил в пользу того, что "Турбиных" надо везти в Париж, а Молотов возражал. И, – прибавил Федя еще, – что против "Турбиных" Немирович. Он хочет везти только свои постановки и поэтому настаивает на "Врагах" – вместо "Турбиных".
Так что, как можно видеть, весь нелегкий путь булгаковского "Мольера" постоянно пересекался с горьковскими "Врагами". Не в пользу "Мольера"…

Каким образом эпизодическое «столкновение» «Турбиных» и «Врагов» может подтверждать постоянное пересечение «Мольера» и «Врагов», Барков, увы, не написал. Его навязчивое противопоставление «Врагов» и «Мольера» просто смешно. Независимо от пьесы Горького Булгакова бы «съели» при любом раскладе. Что вполне подтверждается печальной судьбой его прочих пьес и особенно художественных произведений.

Цитата
III.XVIII.9. Впрочем, ему не повезло еще раньше, о чем свидетельствует письмо Булгакова П.С. Попову от 13 апреля 1933 года:
"Ну-с, у меня начались мольеровские дни. Открылись они рецензией Т. [А.Н. Тихонов]. В ней, дорогой Патя, содержится множество приятных вещей. Рассказчик мой, который ведет биографию, назван развязным молодым человеком, который верит в колдовство и чертовщину, обладает оккультными способностями, любит альковные истории, пользуется сомнительными источниками и, что хуже всего, склонен к реализму!
Но этого мало. В сочинении моем, по мнению Т., "довольно прозрачно выступают намеки на нашу советскую действительность"!! … Т. пишет в том же письме, что послал рукопись в Сорренто".
В комментарии к этому письму сообщается: "Рукопись романа была послана Горькому, который отвечал: "Дорогой Александр Николаевич, с Вашей – вполне обоснованно отрицательной – оценкой работы М. А. Булгакова совершенно согласен. Нужно не только дополнить ее историческим материалом и придать ей материальную значимость, нужно изменить ее "игривый стиль". В данном виде это – несерьезная работа и – Вы правильно указываете – она будет резко осуждена".
…"Ненавистен мне людской крик…"

Есть такое выражение – «против лома нет приема». Ну не было шансов у булгаковского «Мольера» заслужить хороший прием у советской критики. Великолепная работа мастера в то время действительно была бы «резко осуждена» и именно по тем причинам, на которые в своем официальном письме указал Горький. А личное свое мнение он выразил приватно, в частной беседе с Тихоновым. Как вспоминает Л. Е. Белозерская – «… Рукопись прочитал А. М. Горький и сказал Тихонову: «Что и говорить, конечно, талантливо, но, если мы будем печатать такие книги, нам, пожалуй, попадет…» Я тогда как раз работала в ЖЗЛ, и А. Н. Тихонов, неизменно дружески относившийся ко мне, тут же, по горячим следам, передал мне отзыв Горького…»[1].
__________________________________________________________
[1] Булгаков М. А. Жизнеописание в документах. Собр. соч.: В 8 т. Т. 8. – СПб.: Азбука-классика, 2004, с. 369.

tsa
Цитата
III.XVIII.10. И последнее. Об отношении семьи драматурга Булгакова к драматургии Горького вообще.
"9 сентября 1933 г. В 12 часов дня во МХАТе Горький читал "Достигаева". Встречен был аплодисментами, актеры стояли. Была вся труппа. Читал в верхнем фойе. […]
По окончании пьесы аплодисментов не было. Горький: – Ну, говорите, в чем я виноват? Немирович: – Ни в чем не виноваты. Пьеса прекрасная, мудрая". Здесь мнение В.И. Немировича-Данченко явно расходится с мнением труппы. Коллективу явно недоставало "чутья к цвету нового времени"…
"8 октября 1933 г. Вечером М. А. был дежурным по спектаклю "В людях" в филиале. Пошли. Какой актер Тарханов! Выдумал трюк – в рубашке до пят – делает реверансы, оскорбительные – молодому Пешкову".
"5 февраля 1934 г. Третьего дня были на генеральной "Булычева" во МХАТе. Леонидов играет самого себя. Изредка кричит пустым криком. Но, говорят, что репетировал изумительно иногда! Спектакль бесцветный". Горькому-драматургу явно не везет на оценки. Теперь уже – семьи Булгакова.

Из приведенных трех цитат только последняя содержит собственно оценку творчества Горького Еленой Сергеевной. В первой же описана настороженная реакция актеров, а во второй – восхищение перед импровизацией Тарханова. Видимо в данном случае Барков, не вдумавшись, прельстился оборотом «оскорбительные реверансы».В данном случае важно отношение к человеку и писателю в целом, а не отношение только к отдельной стороне его творчества – драматургии. А оно было вполне уважительным и у Булгакова – «<…> какой это огромный, сильный писатель»[1]., и у Елены Сергеевны – «<…> как мог Горький, такой психолог, не чувствовать – кем он окружен»[2].
_________________________________________________________
[1] Булгаков М. А. Дневник. Письма. 1914-1940. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 62.[2] Дневник Елены Булгаковой, запись от 10.03.1938 / Гос. б-ка СССР им. В. И. Ленина. – М.: Кн. палата, 1990, с. 189.

Цитата
III.XVIII.11. "6 февраля 1934 г. Премьера в МХАТ "Егора Булычева" […]. 10 февраля 1934 г. – 2-й спектакль, который посетили руководители партии и Правительства" (Летопись жизни и творчества Горького. Изд. АН СССР, М., 1960, т.4).
А вот как это сухо изложенное официальной "Летописью жизни и творчества Горького" событие отражено в семейном дневнике Булгаковых:
"11 февраля 1934 г. Вчера в МХАТе была премьера "Булычева". Оля сегодня утром по телефону:
– На спектакле были члены Правительства, был Сталин. Огромный успех. Велели ставить "Любовь Яровую".
"Велели ставить…" – "цвета времени"?..

Я не пойму о чем плачется Барков. Почему при царе могли «велеть», а при коммунистическом «вожде», по сути наделенном теми же правами не могли? О чем его печаль? О том, что «велят» сверху, или о том, что велят не помазанники божии, а революционные узурпаторы власти?
tsa
Цитата
III.XVIII.12. "15 апреля 1937 г…. Пошли в Камерный – генеральная – "Дети солнца". Просидели один акт и ушли – немыслимо. М. А. говорил, что у него "все тело чешется от скуки". Ужасны горьковские пьесы. Хотя романы еще хуже".

К этой дневниковой записи В.И. Лосев дает следующий комментарий: "В 1-й ред.: "… генеральная "Дети солнца", и видели один акт, больше сидеть не было сил. Миша сказал, что у него чешется все тело, сидеть невозможно! Вот постарался Таиров исправиться! Но как ни плоха игра актеров, – пьеса еще гаже".

Сравнение приведенной В.И. Лосевым записи в ее первоначальном виде с откорректированным в послевоенные годы вариантом показывает, что с течением времени у Елены Сергеевны появилась тенденция к "антигорьковским" обобщениям. Тем не менее, оба варианта свидетельствуют о глубокой негативной реакции Булгакова, и это обстоятельство можно рассматривать как побудительный мотив для включения в фабулу романа характерной фразы о гомункуле из так не понравившейся пьесы.

Барков совершенно не в состоянии сопоставить между собой отдельные утверждения своей собственной теории. Если бы Булгаков вывел в образе Мастера Горького, то древние главы несли бы на себе неизбежный отпечаток творческой манеры Горького, то есть были бы сероваты и по форме и по содержанию. Между тем роман Мастера без преувеличения гениален, что и вызвало необыкновенную любовь Елены Сергеевны к древним главам: «люблю их бесконечно <…> Чтение произвело громадное впечатление… Исключительно заинтересовали и покорили слушателей древние главы, которые я безумно люблю»[1]. Эта оценка Еленой Сергеевной романа Мастера совершенно несопоставима с ее уничижительной оценкой творчества Горького.
Менее всего художественная слабость пьес Горького могла побудить Булгакова сделать его героем своего «закатного» романа. Тем более, что Мастер никаких злободневных политических пьес не писал, а создал всего один роман, в который и вложил всю свою душу. Поэтому провести малейшую аналогию между творчеством Мастера и Горького не представляется возможным.
______________________________________________________
[1] Чудакова М. Жизнеописание Михаила Булгакова. – М.: Книга, 1988, с. 449 (Чудакова цитирует первую, самую непосредственную редакцию дневников).
tsa
Цитата
III.XVIII.13. А как должен был реагировать Булгаков на такие изданные в 1936 году в издательстве "Academia" строки В.И. Немировича-Данченко: "И в то время, когда пишутся эти строки (и когда изгоняли Булгакова из Театра – А.Б.), Художественный театр играет лучшие свои спектакли – "Воскресенье" Толстого и "Враги" Горького"?..
Приведенные в этом разделе материалы показывают, что, кроме объективных и вполне веских оснований, были обстоятельства и чисто субъективного плана для той интерпретации в романе личности Мастера-Горького, какой ее сделал Булгаков.

Несомненно, Барков на месте Булгакова возненавидел бы и Толстого и Горького, но Булгаков не был столь мелочен. Приведенные Барковым факты свидетельствуют только о пафосном неоправданном возвеличивании творчества Горького советскими литературными чиновниками, но никак не дают основания для переноса негативных булгаковских оценок этого возвышения на личность самого Горького. Тем более, что последний неоднократно давал высокую оценку творчеству Булгакова и рекомендовал его произведения к постановке. Не могла не иметь значения для Булгаковых и положительная горьковская оценка «Мольера»: «О пьесе М. Булгакова «Мольер» я могу сказать, что – на мой взгляд – это очень хорошая, искусстно сделанная вещь, в которой каждая роль дает исполнителю солидный материал. Автору удалось многое, что еще раз утверждает общее мнение о его талантливости и его способности драматурга. Он отлично написал портрет Мольера на склоне его дней. Мольера уставшего и от неурядиц его личной жизни, и от тяжести славы. Так же хорошо, смело и – я бы сказал – красиво дан Король-Солнце, да и вообще все роли хороши. Я совершенно уверен, что в Художественном театре Москвы пьеса пройдет с успехом, и очень рад, что пьеса эта ставится. Отличная пьеса»[1]. Так что, как бы печально ни обстояли дела с булгаковским «Мольером» и другими пьесами, вины Горького в этом не было, и Булгаков это хорошо понимал, а мелочные барковские завистливые дрязги были ему несвойственны. Вот Бунин бы Баркова понял, а Булгаков был выше этого.
______________________________________________
[1] Дневник Елены Булгаковой, запись от 08.09.1934 / Гос. б-ка СССР им. В. И. Ленина. – М.: Кн. палата, 1990, с. 69-70.
tsa
Цитата
III.XVIII.14. И в то же время… "Но вот что я считаю для себя обязательным упомянуть при свете тех же звезд – это что действительно хотел ставить "Бег" писатель Максим Горький. А не Театр!" Это – из письма М. А. Булгакова Елене Сергеевне от 6-7 августа 1938 года.
Благородно. Интеллигентно. А разве в образе Мастера есть только негативные черты?

А разве образ Мастера имеет что-то общее с Горьким? Как мы не раз убедились в предыдущих главах, – ничего общего. Что касается приведенной Барковым цитаты, то в ней сквозит недвусмысленное уважение к Горькому – писателю и человеку.
tsa
Резюме III. Горький не является прототипом булгаковского Мастера. Никаких «разрозненных данных», убедительно «указующих на личность Горького как прототип образа Мастера», Барков представить не сумел. Имеющиеся несоответствия отдельных эпизодов романа не противоречат его общей художественной концепции и являются следствием незавершенных автором переделок. Бездумные (а может и безумные) гипотезы Баркова не выдерживают самой элементарной критики, ибо основаны на глубоком невежестве, а не на реальных фактах. В строгом соответствии с теориями Баркова, на роль Мастера может претендовать кто угодно, только не Горький. Например, существенно лучшее совпадение ключевых признаков имеет Владимир Ильич Ленин.
Биография Горького не имеет ничего общего с биографией Мастера. Если Мастер был образован и знал пять языков, то Горький был самоучкой и языков не знал. У Мастера не было детей, а у Горького были. Мастер был затравлен критиками, Горький – обласкан. Мастер не помнил свою первую жену и был разлучен со своей возлюбленной. Горький же никогда не разлучался с любимыми, ни одну из них не забывал и заботился о них вплоть до их трудоустройства. Его бывшая гражданская жена Андреева так же не подходит на роль Маргариты, поскольку Маргарита была не гражданской женой, а любовницей Мастера.
Булгаков придал Мастеру многие личные черты. Осколки жизни писателя рассыпаны по всей биографии Мастера. В судьбе булгаковского героя во многом отражена жизнь самого писателя. Но все эти ключи Барков игнорирует, как не укладывающиеся в его примитивную схему, и пытается притянуть за уши соответствие Мастера с Горьким, даже не замечая, что его собственные рассуждения вполне убедительно опровергают его же теории. Все попытки Баркова связать внешность Мастера с описаниями Горького опровергаются воспоминаниями о Горьком, оставленными его современниками. Внешнее описание Горького не имеет ничего общего с Мастером. Горький был «высоким, чуть сутулым человеком», имел характерно выступающий, но не острый нос, глаза синевато-серые, волосы светлые, носил усы, всегда был чисто выбрит и аккуратно причесан, лоб его всегда был открыт, говорил густым, глубоким басом и непрерывно покашливал. Мастер же, наоборот, роста обычного, нос острый, глаза карие, темноволос, усов не имеет, бывает небрит, на лоб свешивается клок волос, голос обыкновенный, без покашливания.
Еще более, чем внешне, Мастер и Горький различаются по внутренним свойствам и характеру. Мастер – типичный затворник, он тяготеет к уединенной размеренной жизни и чурается общества. В больнице эти свойства его только обострились, но к уединенности он стремился еще до встречи с Маргаритой. Иное дело стремившийся активно познавать мир Горький. Общественная составляющая его жизни порой даже перевешивала литературную. Он просто не мог жить без постоянной организации то издательства, то общественного протеста, то объединения литераторов, то школы для просвещения пролетариев. Мастер безразличен к чужому творчеству, стихи Ивана его совершенно не интересуют. Горького же хлебом не корми, а дай послушать чужое творчество, интересовавшее его едва ли не больше своего. Горький слезлив, Мастер же уронил в романе единственную скупую мужскую слезу. У Мастера и Горького нет ни одной точки соприкосновения, ничего общего. Не пересекаются они и в творческой деятельности: роман Мастера не имеет ничего общего с художественной манерой Горького и, без преувеличения, гениален, что совершенно несопоставимо с уничижительной оценкой Булгаковыми творчества позднего Горького.
Булгаков никогда не завидовал театральной славе Горького. Они никогда не были театральными конкурентами, поскольку работали в совершенно разных жанрах. Поэтому идеологически выдержанные пьесы Горького никогда бы не заменили пьесами Булгакова. Скорее наоборот, Горький мог бы позавидовать ошеломляющему успеху пьес Булгакова.

tsa
Благодарю читателей за интерес к моей теме. Рад сообщить, что мною закончены уже 32 главы, то есть осталось "всего" 13. В связи с этим, я постараюсь чаще выкладывать уже готовые главы, по крайней мере не менее двух глав в месяц.
tsa
IV. «Сталин советской литературы»

Глава XIX. Если нечего есть – есть ли все-таки человеческое мясо?

«И уж не боль – негодование росло против Блока»
З. Гиппиус [1]

Объевшийся досыта хоть и виртуальным, но человечьим мясом как писателей, так и созданных ими героев Барков, разумеется, искренне убежден, что людоедствуют другие, а он, в худшем случае, всего лишь, так сказать, санитар леса. Ну что ж, простим ему это искреннее заблуждение людоедов всех времен и народов. Тем более, что в литературном смысле, Баркову действительно есть нечего, а, следовательно, только и остается, как злобно кусать и оплевывать то, что на старости лет ему стало так ненавистно.

Цитата
IV.XIX.1. «Несимпатичен мне Горький, как человек…» – эта дневниковая запись Булгакова требует осмысления, поскольку речь идет об оценке мотивов писателя, показавшего Основоположника и Корифея в далеко не однозначном образе Мастера. К сожалению, относящиеся непосредственно к Булгакову доступные документальные материалы этот вопрос практически не раскрывают. То, что удалось найти, приведено в предыдущих главах применительно к частным аспектам. Ввиду ограниченности объема такого материала вряд ли было бы методологически корректным интерполировать его на точку зрения Булгакова в целом. Или, говоря юридическим языком, использовать его с расширительным толкованием. Ведь подлежащий выяснению вопрос имеет принципиальный характер – были ли у Булгакова основания для изображения Горького в таком откровенно сатирическом плане; то есть, заслуживает ли фигура Горького того пафоса, который Булгаков вложил в образ центрального героя своего романа.

Для придания наукообразия своим рассуждениям Барков щеголяет научными терминами, не понимая их истинного смысла. Латинская приставка «интер» означает положение между чем-то (среди). Соответственно, под интерполяцией в вычислительной математике понимается способ нахождения приближенных промежуточных значений какой-либо величины внутри области, заданной дискретным набором известных значений данной величины. Для «расширительного толкования» имеющихся данных за пределами известной области их значений используется термин «экстраполяция», от латинской приставки «экстра» – положение снаружи, вне чего-либо. Этот же смысл вкладывается в указанные термины и при употреблении их в переносном смысле.

Но вернемся к роману. Как мы уже многократно убедились, Булгаков не изображал Горького в образе Мастера. Соответственно нет никакой необходимости осмысливать его запись о Горьком в связи с романом «Мастер и Маргарита». Да и что особо удивительного в этой записи? Неужели запись Булгакова о Горьком более удивительна, чем записи биографа А. Ахматовой П. Лукницкого, о Мандельштаме:
«Было время, когда О. Мандельштам сильно ухаживал за нею.
"Он был мне физически неприятен. Я не могла, например, когда он целовал мне руку".
Одно время О.М. часто ездил с ней на извозчиках. А.А. сказала, что нужно меньше ездить, во избежание сплетен.
"Если бы всякому другому сказать такую фразу, он бы ясно понял, что он не нравится женщине… Ведь если человек хоть немного нравится, женщина не посчитается ни с какими разговорами. А Мандельштам поверил мне прямо, что это так и есть…"»
[2]

Как видим, Мандельштам был «физически неприятен» Ахматовой, что, тем не менее, не мешало ей дружить с ним. Аналогично и Булгакову внешняя «несимпатичность» Горького не мешала относится к нему с уважением, как к крупной личности. Прежде чем заниматься интерполяцией мнения Булгакова о Горьком, будет «методологически корректно» привести полностью имеющийся в нашем распоряжении «ограниченный объем материала», а не выдирать лыко из строки. Указанная запись была сделана Булгаковым 6 ноября 1923 г. во время чтения книги Горького «Мои университеты», и характеризует как изменение мировоззрения самого Булгакова, так и формирование его новое отношения к принявшему советскую власть Горькому:
«Теперь я полон размышления и ясно как-то стал понимать – нужно мне бросить смеяться. Кроме того – в литературе вся моя жизнь. Ни к какой медицине я никогда больше не вернусь. Несимпатичен мне Горький как человек, но какой это огромный, сильный писатель и какие страшные и важные вещи говорит он о писателе <…> Страшат меня мои 32 года и брошенные на медицину годы, болезни и слабость <…>
Я буду учиться теперь. Не может быть, чтобы голос, тревожащий меня сейчас, не был вещим. Не может быть. Ничем иным я быть не могу, я могу быть одним – писателем.
Посмотрим же и будем учиться, будем молчать»
[3].

Из приведенной цитаты без какой-либо интертрепации доморощенного полуюриста хорошо видно, что, несмотря на все недостатки Горького, Булгаков считает его огромным и сильным писателем, у которого необходимо учиться литературному мастерству. Был ли одинок Булгаков в этой своей четкой позиции? – Нет. Вспомним цитированные ранее письма Бунина, вспомним Чехова, Короленко, Чуковского и многих других писателей, которые так же относились к Горькому с большим уважением, не закрывая глаза на отдельные отрицательные стороны его личности.
__________________________________________________________________
[1] Гиппиус З. Живые лица. Воспоминания. – Тбилиси: Мерани, 1991, с. 33.
[2] Лукницкий П. Н. Об Анне Ахматовой // Наше наследие. – 1988. – № 6. – С. 64-65.
[3] Булгаков М. А. Дневник. Письма. 1914-1940. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 62.
tsa
Цитата
IV.XIX.2. В принципе, задача не настолько безнадежна, как это может показаться вначале.
Во-первых, при оценке позиции Булгакова следует иметь в виду, что в вопросах свободы творчества он имел совершенно четкую позицию, от которой не отступал, и которая далеко не всегда соответствовала официальным установкам Системы.
Во-вторых, Булгаков был интеллигентом старой школы. То есть, интеллигентом не по наименованию должности в совучреждении, не в силу полученных на рабфаковских курсах бессистемных обрывков знаний, и тем более не по принадлежности к советскому истэблишменту. А интеллигентом по своему мировоззрению. И по воспитанию. Да и по происхождению, если угодно – слава Богу, теперь это уже никого не шокирует.
В этом плане можно с достаточной степенью достоверности интерполировать на его точку зрения по рассматриваемому вопросу мнения других известных интеллигентов, чья гражданская позиция общеизвестна. Пусть Булгаков не со всеми из них был знаком лично и даже не мог знакомиться с их воспоминаниями; неизбежны и определенные поправки на индивидуальность точек зрения в отношении каких-то частностей. Все это так. Но если по каким-то принципиальным вопросам такие мнения имеют достаточно недвусмысленный характер, то не будет большой ошибкой допустить, что такую же точку зрения мог иметь и интеллигент Булгаков. Тем более что мнения эти, как можно будет убедиться, в ряде случаев выражены в настолько острой форме, что даже при самых осторожных оговорках на "долю" Булгакова все-таки остается вполне достаточно…

Абсолютно неверные предпосылки и, соответственно, абсолютно недостоверные выводы. Хорошо известно, например, что взгляды двух интеллигентов – Булгакова и Вересаева на многие вопросы полярно расходились. Так о какой же интерполяции может идти речь, применительно к ним? Тем более, что слово «интерполяция» здесь вообще неприменимо: если мы хотим выводы, полученные для одного человека, перенести на другого человека, чье поведение мы не наблюдали, то речь может идти только об экстраполяции.

Цитата
IV.XIX.3. …30 июля 1917 года А.А. Блок, включенный в число членов "Лиги Русской Культуры", позитивно принял этот факт, но с одной оговоркой (в письме к П.В. Струве): "… Только одно обстоятельство могло бы служить для меня препятствием: это обстоятельство выражается конкретно и символически в отсутствии среди учредителей имени Горького… Нужно изыскать какие-то чрезвычайные средства для обретения Горького, хотя бы для того, чтобы его имя прошло через "Лигу Русской Культуры …" Такое отношение поэта должно бы являться превосходной характеристикой личности Горького. Но тогда почему же через четыре года, 12 августа 1921 г., К. Чуковский вносит в свой дневник следующую запись о Блоке: "В последнее время он не выносил Горького, Тихонова – и его лицо умирало в их присутствии…"

Дневник – не мемуары, впечатления в нем свежи и свободны от конъюнктуры. О том, что "тяжелые мысли о Горьком" – не просто реакция по какому-то частному вопросу, а серьезное обобщение, характеризующее отношение поэта к Горькому, свидетельствует другая, сделанная за полгода до этого (22 декабря 1920 года) запись в дневнике Чуковского:

"Читали на засед. "Всемирной Лит." ругательства Мережковского – против Горького. Блок (шепотом мне): – А ведь Мережк. прав". Это событие нашло отражение и в дневнике самого Блока (17 декабря): "Правление Союза писателей. Присутствие Горького (мне, как давно уже, тяжелое)".

Дневник – не мемуары, записи в нем делаются для себя лично и не всегда понятны окружающим. Особую трудность в этом отношении представляют дневники Блока, что отмечается его исследователями. Многие записи Блока не поддаются осмысленному толкованию, поскольку «изложение местами импрессионистично – до невозможности однозначно понимать»[1].

Как отмечают исследователи творчества и биографии Блока, размышления поэта о Горьком связаны с задуманной им статьей о Горьком:
«В апреле 1919 г. в связи с юбилеем Горького издательством Гржебина была задумана «Книга о Горьком» <…> Предполагалось участие Блока в этой книге не только в качестве редактора, но как автора основной статьи о писателе <…> Впервые о замысле ее Блок упомянул в записи 9 апреля 1919 г.: «3 часа – к Горькому по поводу книги о нем». Последующие записи дают некоторое представление о процессе этой работы: «Чтение бумаг Горького (тяжелое чувство)», <…> «Нет ли у Горького мужицких писем к нему?», <…> «Мысли о Горьком (для книги)» <…>
И наконец, 16 ноября: «Очень тяжелые мысли о Горьком. Нет, буду ждать знаков – знамений»[2].

Личная жизнь Блока не сложилась –
«<…> дома у него плохо: он знает об измене жены <…>»[3]. Поэт замкнулся, ушел в себя и последний год жизни, по определению Горького, «был болен атрофией воли <…> у него была совершенно атрофирована воля к жизни»[4]. Я понимаю. что сегодня Горький уже не является непререкаемым авторитетом, но в справедливости его слов нетрудно убедиться, ознакомившись с проникнутыми глубоким пессимизмом, одиночеством и неустроенностью дневниками и записными книжками Блока[5]. В этом состоянии его угнетает решительно все:

«Продолжается нервное состояние. Работать мучительно»;
«Страшный день («нервы»?)»
;
«Вечером в театре – тяжелое»
[6].
«Заседание директории. Тяжело с Андреевой – еще тяжелее, чем с Горьким»[7];
«Правление Союза писателей. Присутствие Горького (мне, как давно уже, тяжелое[8].
«Все, что я слышу от людей о Горьком, все, что я вижу в г. Тихонове, – меня бесит»[9].

В подобных случаях людям становится ненавистен не только людской крик, но и всякая необходимость проявления активности, как своей, так и чужой. Но стоит ли придавать такое значение тому, что Блок стал тяготиться общением с Горьким, склонявшим его к активной деятельности, если в это же время Блок сделал запись –
«Помоги мне, боже, быть лучше к маме»[10]? Неужели нам следует считать, что данная запись связана с каким-то «серьезным обобщением, характеризующим отношение поэта» к собственной матери?

Дневник – не мемуары, записи в нем свободны от конъюнктуры, но здесь таится другая опасность, – наедине с собой человек может позволить себе высказать не только правду, но и такие свои представления о ней, которые никогда не решился бы произнести публично; отчасти из нежелания обижать людей, отчасти от пусть и не до конца осознаваемого чувства несправедливости своих собственных оценок:
«<…> на страницах дневника попадаются «злые слова измученного человека», как определила их Е. Ф. Книпович, несправедливости и резкости в отношении Л. Н. Андреева, А. С. Серафимовича, семьи Менделеевых и др. Ознакомившись с дневником Блока по изданию 1928 г., В. Е. Беклемишева, знавшая поэта лично, так писала в своих воспоминаниях: «… До конца веря правде творчества Блока, я не верю его оценкам людей. Писательские «отталкивания» и «сближения» его необоснованны, в этом меня убеждает и то, что мне приходилось наблюдать, и его дневник. Смена настроений в отношении к людям вызывалась у Александра Александровича, очевидно, больше его душевными состояниями, чем переменами в тех, о ком он говорит или пишет. А поэтому и оценки его говорят больше всего о нем самом». А. А. Ахматова тоже разделяла Блока-поэта и Блока – автора «Дневников». «Блок в «Дневниках» – сказала она, на мой взгляд, с большим пережимом, – не тот, что в стихах: резкость, брезгливость, не любил людей»[11].

Многие «тяжелые» мысли поэта были не в последнюю очередь обусловлены глубоким непониманием его творчества многими людьми с которыми его упрямо сталкивала жизнь. Одной из них была жена Горького М. Ф. Андреева:
«<…> уже после смерти Блока, 10 мая 1924 г. она писала Горькому: «Прочла недавно все книжки Блока. Жалею, что не сделала этого раньше, тогда при встречах с ним, должно быть, иначе бы с ним разговаривала. Мне он всегда почему-то казался фармацевтиком-неврастеником, несмотря на весь его талант. И сейчас – мне неловко за это»»[12].

Отношение Блока к самому Горькому, а не к личному общению с ним вполне раскрывает следующая запись в дневнике Чуковского от 25.11.1920 –
«Заговорили о Горьком. «Горьк[ий] притворяется, что он решил все вопросы и что он не верит в Бога… Есть в нем что-то поэтическое, затаенное»[13]. Характерно, что Блок, как и Чуковский, характеризуя Горького, употреблял два основных понятия – поэтичность и музыкальность.

Из дневников Чуковского видно, что Блока угнетала сама работа во «Всемирной литературе», поскольку Горький требовал от него
«популярно-вульгарного тона»[14]. Как пишет Чуковский, – «Это Горькому очень дорого: популяризация. Он никак не хочет понять, что Блок создан не для популяризации знаний, а для свободного творчества <…>»[15]. Блок был так же не в состоянии избавиться от собственного стиля, как певчая птица прекратить петь. И это и было первопричиной возникновения дискомфорта в его отношениях со «Всемирной литературой».

Невозможность однозначно отрицательной интерпретации приведенных ранее слов Блока о Горьком доказывается и следующей записью Чуковского:
«Самое мучительное это заседания под председательством Горького»[16]. Как видим, Чуковский, так же как и Блок, испытывал дискомфорт от общения с Горьким, и даже выразил его практически теми же словами! Вот только причины этого очень далеки от приписываемых Барковым Блоку, и детально раскрыты в последующих словах цитируемого текста: «Я при нем глупею, робею, говорю не то <…> нравится мне он очень, хотя мне и кажется, что его манера наигранная»[17]. Поэтому из того, что Блок утратил восторженное отношение к Горькому в последние дни своей жизни фактом является только само охлаждение этих чувств, но не причины, выдвигаемые Барковым. Блок как никто ждал революции и искренне приветствовал ее. Но к концу жизни он испытал глубокое разочарование в людях – «Он до конца не изменил революции. Он только невзлюбил в революции то, что не считал революцией: все обывательское, скопидомное, оглядчивое, рабье, уступчивое <…> Он разочаровался не в революции, но в людях: их не переделать никакой революцией»[18].Резкие отзывы творческих людей друг о друге всегда нужно воспринимать с известной долей скептицизма, иначе у нас не останется ни одного заслуживающего нашего внимания крупного художника. Например, опираясь на мнение Блока, мы должны будем низвергнуть с поэтического Олимпа даже Анну Ахматову – «Ее стихи никогда не трогали меня. В ее «Подорожнике» мне понравилось только одно стихотворение: «Когда в тоске самоубийства», – и он стал читать его наизусть. Об остальных стихах Ахматовой он отзывался презрительно <…>»[19]
__________________________________________________________
[1] Гришунин А. Л. Исповедь правдивой души // Блок А. А. Дневник. – М.: Сов. Россия, 1989, с. 16.
[2] Крюкова А. М. Блок и Горький // Александр Блок. Новые материалы и исследования // Литературное наследство. Т. 92: Кн. 4. – М.: Наука, 1981, с. 238.
[3] Чуковский К. И. Дневник (1901-1929), запись от 01.05.1921. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 164.
[4] Александр Блок. Новые материалы и исследования // Литературное наследство. Т. 92: Кн. 4. – М.: Наука, 1987, с. 248.
[5] Там же, с. 248.
[6] Блок А. Записные книжки 1901-1920, записи от 29.10.1920, 18.11.1920 и 24.12.1920. – М.: Худож. лит., 1965, с. 505, 507, 510.
[7] Там же, запись от 18.03.1920, с. 489.
[8] Там же, запись от 17.12.1920, с. 509.
[9] Блок А. А. Дневник, запись от 04.01.1921. – М.: Сов. Россия, 1989, с. 322.
[10] Блок А. Записные книжки 1901-1920, запись от 27.11.1920. – М.: Худож. лит., 1965, с. 508.
[11] Гришунин А. Л. Исповедь правдивой души // Блок А. А. Дневник. – М.: Сов. Россия, 1989, с. 14.
[12] Александр Блок. Новые материалы и исследования // Литературное наследство. Т. 92: Кн. 4. – М.: Наука, 1987, с. 241.
[13]Чуковский К. И. Дневник (1901-1929), запись от 25.11.1920. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 149.
[14] Там же, запись от 20.03.1920, с. 142.
[15] Там же, запись от 20.03.1920, с. 142.
[16] Там же, запись от 28.10.1918, с. 93.
[17] Там же, запись от 28.10.1918, с. 93-94.
[18]Чуковский К. И. Александр Блок как человек и поэт. Собр. соч.: В 2 т. Т. 2. – М.: Правда, 1990, с. 404.
[19]Чуковский К. И. Дневник (1901-1929), запись от 01.05.1921. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 164.
tsa
Цитата
IV.XIX.4. А "ругательства" Мережковского содержались в его статье "Открытое письмо Уэллсу", где имеются такие слова: "…Вы полагаете, что довольно одного праведника, чтобы оправдать миллионы грешников, и такого праведника вы видите в лице Максима Горького. Горький будто бы спасает русскую культуру от большевистского варварства. Я одно время сам думал так, сам был обманут, как вы. Но когда испытал на себе, что значит "спасение" Горького, то бежал из России. Я предпочитал быть пойманным и расстрелянным, чем так спастись. Знаете ли, мистер Уэллс, какою ценою "спасает" Горький? Ценою оподления…

Нет, мистер Уэллс, простите меня, но ваш друг Горький – не лучше, а хуже всех большевиков – хуже Ленина и Троцкого. Те убивают тела, а этот убивает и расстреливает души. Во всем, что вы говорите о большевиках, узнаю Горького…"

Это Мережковский писал уже в эмиграции. Но еще до выезда, буквально через две недели после большевистского переворота, его мнение было не менее резким. Вот как оно видится в дневниковой записи его супруги (6/19 ноября 1917 года):

" У Х. был Горький […] Он от всяких хлопот за министров начисто отказывается. – Я… органически… не могу… говорить с этими… мерзавцами. С Лениным и Троцким […] Я прямо к Горькому: никакие, говорю, статьи в "Новой жизни" не отделят вас от б-ков, "мерзавцев", по вашим словам. Вам надо уйти из этой компании […] Он встал, что-то глухо пролаял:

– А если… уйти… с кем быть? Дмитрий живо возразил: – Если нечего есть – есть ли все-таки человеческое мясо?" Итак, уже в первые дни после захвата большевиками власти Чуковский, Блок и Мережковский видели в Горьком то, что позже описал Булгаков: служение Системе, которое в романе символизирует связка ключей от палат-камер в клинике Стравинского. Давайте посмотрим, в какой форме проявлялось то, что Мережковский охарактеризовал как "цена оподления".

Связка ключей символизирует служение Системе только в воспаленном воображении Баркова. А что до оценки роли Горького в деле спасения русской культуры, то на это счет существуют и оценки полярно противоположные мнению «бойкого богоносца»[1], как образно назвал Мережковского К. Чуковский. Например, выдающийся художник-портретист Ю. Анненский писал, что «<…> Горький основал «Комиссию по Охране Памятников Искусства и Старины». Его заслуги в борьбе с разрушительной инерцией революции неоценимы»[2].
________________________________________________________
[1] Чуковский К. И. Дневник (1901-1929), запись от 11.12.1919,. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 135.
[2] Анненков Ю. Дневник моих встреч: Цикл трагедий. В 2 т. Т. 1. – М.: Худож. лит., 1991, с. 32.
tsa
Цитата
IV.XIX.5. Корней Чуковский, запись от 12 ноября 1918 года: "Вчера заседание – с Горьким [в редакции "Издательства Всемирной Литературы"]. Горький рассказывал мне, какое он напишет предисловие к нашему конспекту, – и вдруг потупился, заулыбался вкось, заиграл пальцами. – Я скажу, что вот, мол, только при Рабоче-Крестьянском Правительстве возможны такие великолепные издания. Надо же задобрить. Чтобы, понимаете, не придирались. […] Нужно, понимаете ли, задобрить…".

А вот его же дневниковая запись от 13 ноября 1919 года: "Вчера встретился во "Всемирной" с Волынским. Говорили о бумаге, насчет ужасного положения писателей. Волынский: "Лучше промолчать, это будет достойнее. Я не политик, не дипломат"… – А разве Горький – дипломат? – "Еще бы! У меня есть точные сведения, что здесь с нами он говорит одно, а там – с ними – другое! Это дипломатия очень тонкая!" Я сказал Волынскому, что и сам был свидетелем этого: как большевистски говорил Г. с тов. Зариным, – я не верил ушам, и ушел, видя, что мешаю".

Еще через четыре дня, 17 ноября 1919 года: (К.И. Чуковский приводит слова Мережковского): "Горький двурушник: вот такой же, как Суворин. Он азефствует искренне. Когда он с нами – он наш. Когда он с ними – он ихний. Таковы талантливые русские люди. Он искренен и там и здесь".

В том же дневнике 4 января 1921 года приводится изложение выступления Горького на заседании "Всемирной литературы":

"Мерили литературу не ее достоинствами, а ее политич. направлением. Либералы любили только либеральную литературу, консерваторы только консервативную. Очень хороший писатель Достоевский не имел успеха потому, что не был либералом. Смелый молодой человек Дмитрий Писарев уничтожил Пушкина. Теперь то же самое. Писатель должен быть коммунистом. Если он коммунист, он хорош. А не коммунист – плох. Что же делать писателям не коммунистам? Они поневоле молчат […] Потому-то писатели теперь молчат, а те, к-рые пишут, это главн. обр. потомки Смердякова. Если кто хочет мне возразить – пожалуйста!" Никто не захотел. "Как любит Г. говорить на два фронта", – прошептал мне Анненков".

Об этой склонности "говорить на два фронта" знали и Бунины в Одессе:

"Жена Плеханова говорила, что Горький сказал, что "пора покончить с врагами советской власти". Это Горький, который писал все время прошлой зимой против советской власти…"

Как несомненно талантливый русский человек, «бойкий богоносец»[1] Мережковский выразил в своих словах о двурушничестве, прежде всего, свой собственный характер, отраженный в воспоминаниях современников:
«Сейчас от Мережковских. Не могу забыть их собачьи голодные лица. У них план: взять в свои руки «Ниву». Я ничего этого не знал <…> я увидел, что разыграл дурака, что это давно лелеемый план, что затем меня и звали, что на меня и на «Крокодила» им плевать, что все это у них прорепетировано заранее, – и меня просто затошнило от отвращения, как будто я присутствую при чем-то неприличном. Вот тут-то у них и сделались собачьи, голодные лица, словно им показали кость <…> но какие жадные голодные лица»[2];
«Зин. Гиппиус написала мне милое письмо – приглашая придти – недели две назад. Пришел днем. Дмитрий Сергеевич – согнутый дугою, неискреннее участие во мне – и просьба: свести его с Лунач<арским>! Вот люди! Ругали меня на всех перекрестках за мой якобы большевизм, а сами только и ждут, как бы к большевизму примазаться. Не могу ли я достать им письмо к Лордкепанидзе? Не могу ли я достать им бумагу – охрану от уплотнения квартир? Не могу ли я устроить, чтобы правительство купило у него право на воспроизведение в кино его «Павла», «Александра» и т.д.? Я устроил ему все, о чем он просил, потратив на это два дня. И уверен, что чуть только дело большевиков прогорит, – Мережк<овские> первые будут клеветать на меня»[3];
«Был сегодня у Мережковского. Он повел меня в темную комнату, посадил на диванчик и сказал:
– Надо послать Луначарскому телеграмму о том, что «Мережковский умирает с голоду. Требует, чтобы у него купили его сочинения. Деньги нужны до зарезу».
Между тем не прошло и двух недель, как я дал Мережковскому пятьдесят шесть тысяч, полученных им от большевиков за «Александра», да двадцать тысяч, полученных Зинаидой Н. Гиппиус. Итого 76 тысяч эти люди получили две недели назад. И теперь он готов унижаться и симулировать бедность, чтобы выцара[па]ть еще тысяч сто»
[4].
______________________________________________________________________
[1] Чуковский К. И. Дневник (1901-1929), запись от 11.12.1919,. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 135.
[2] Там же, запись от 21.02.1917, с. 74.
[3] Там же, запись от 15.10.1918, с. 93.
[4] Там же, запись от 09.07.1919, с. 114.
tsa
Цитата
IV.XIX.6. Слова Мережковского о том, что Горький "азефствует искренне", подтверждаются еще одной дневниковой записью Чуковского – от 3 октября 1920 года. Корней Иванович по свежим впечатлениям зафиксировал очень характерное высказывание Горького: "Я знаю, что меня должны не любить, не могут любить, – и я примирился с этим. Такая моя роль. Я ведь и в самом деле часто бываю двойственен. Никогда прежде я не лукавил, а теперь с нашей властью мне приходится лукавить, лгать, притворяться. Я знаю, что иначе нельзя". Это откровение прокомментировано Чуковским следующими словами: "Я сидел ошеломленный".

Обращенные к Чуковскому слова Горького очень ясны и понятны. – В том, что Горькому приходится лукавить, лгать и притворяться вина власти, а не желание Горького. Кому довелось жить в советское время, должен помнить, что естественная ложь сопровождала советского человека от рождения до смерти. Но Горький хоть нашел в себе мужество признаться в этом и примириться не с ложью, а с признанием своей вины и правом людей осуждать его за это. Впрочем, для Баркова и внимающего ему читателя здесь главное впечатление создают слова Чуковского – «Я сидел ошеломленный». Обратимся же к первоисточнику и убедимся, что Чуковского ошеломили не слова Горького о необходимости лукавства в условиях советской власти, а нечто иное:
«Почему вы разлюбили «Всем. Лит.»? – спросил я. – Теперь вы любите «Дом Ученых»? – Очень просто! – Ведь из «Дома Ученых» никто не посылал на меня доносов, а из «Всем. Лит.» я сам видел 4 доноса в Москве, в Кремле (у Каменева). В одном даны характеристики всех сотрудников «Всем. Литер.» – передано все, что говорит Алексеев, Волынский и т.д. Один только Амфитеатров представлен в мягком, деликатном виде. (Намек на то, что Амф. и есть доносчик). Другой донос – касается денежных сумм. Все это мерзко. Не потому, что касается меня, я вовсе не претендую на чью-нибудь любовь, как-то никогда это не занимало меня. Я знаю, что меня должны не любить, не могут любить, – и примирился с этим. Такая моя роль. Я ведь и в самом деле часто бываю двойствен. Никогда прежде я не лукавил, а теперь с нашей властью мне приходится лукавить, лгать, притворяться. Я знаю, что иначе нельзя». Я сидел ошеломленный (курсив Чуковского – С.Ц.).
Сейчас Горький поссорился с властью и поставил Москве ряд условий. Если эти условия будут не приняты, Горький, по его словам, уйдет от всего <…>»[1].

Для меня несомненно, что Чуковского, прежде всего, ошеломила приоткрывшаяся ему картина человеческой мерзости, царящей во «Всемирной Литературе». Но В. Каверин обращает внимание и на другой возможный нюанс восприятия слов Горького Чуковским: «Чувство двойственности сопровождало его всю жизнь. Он находит его не только у себя, но и у других. Недаром из многочисленных разговоров с Горьким он выделяет его ошеломляющее признание: «Я ведь и в самом деле часто бываю двойствен»[2].Но если Горький и Чуковский вели себя двойственно с системой, то Барков позволяет себе без зазрения совести лукавить, лгать и притворяться перед своим читателем. Собственно если бы он вел себя иначе, то в написании своей книги споткнулся бы уже на первой ее странице, ведь без лжи и передергивания нельзя состряпать подобное примитивное сочинение. Но все же, – «Если нечего есть – есть ли все-таки человеческое мясо?» Даже если это «мясо» столь ненавистного Горького?
_______________________________________________________
[1] Там же, запись от 03.10.1920, с. 148.
[2] Каверин В. Дневник К. И. Чуковского // Чуковский К. И. Дневник (1901-1929). – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 6.
tsa
Цитата
IV.XIX.7. Следовательно, Горький "азефствовал" вполне осознанно, у него для самооправдания была наготове целая концепция. Как здесь не вспомнить "муки совести" булгаковского Мастера – "И ночью при луне мне нет покоя"…

У Булгакова нигде не сказано, что Мастера мучила совесть. Видно Барков совершенно повредился в уме на почве своей навязчивой идеи. Точно как поручик Ржевский, которому всюду чудился намек на предмет, занимавший все его мысли. В данном случае Мастер всего лишь повторяет слова своего героя – Пилата – «И ночью, и при луне мне нет покоя»[1]. Но совесть самого Мастера чиста – он никого не предал, не оклеветал, не отправил на плаху. Если он и виноват, то только перед самим собой, что у него не хватило мужества выдержать противостояние с Системой. Однако он и не смирился с ней и сохранил душевную свободу, пусть и ценой добровольного заключения в психиатрическую больницу.
________________________________________________________
[1] Булгаков М. А. Мастер и Маргарита. Избр. произв.: В 2 т. Т. 2. – К.: Дніпро, 1989, с. 646.

Цитата
IV.XIX.8. Еще более резкая оценка "азефству" Горького содержится в критической статье П. Пильского: "Умилительно: в горьковской книге Скиталец поруган, но в "Красной Нови" этот Скиталец почтительнейше поместил "Воспоминания о Горьком". Впрочем, так ведь и было с двумя братьями, – и один из них звался Авелем, и его убил Каин".

Психологическую подоплеку такого поведения раскрывают воспоминания А. Штейнберга: "Однажды в канун нового, 1918 года собравшиеся затеяли игру: пусть каждый напишет на бумажке свое заветное стремление, подписываться не обязательно. Горький начертал: "Власть" – и подписался". Иванов-Разумник, рассказавший это эпизод Штейнбергу, оценил его так: "Алексея Максимовича интересует власть, но не политическая, и не полицейская, не дай Господь! а власть чисто духовная, основанная на духовном авторитете писателя". Штейнберг добавляет, что Горький мечтал "о расширении империи его литературной власти". Он передает слова Ольги Форш, хорошо понимавшей Горького: "Горький должен избавиться от своего тщеславия…"

Оценивая подобные байки нужно отделять зерно от плевел, а овец от козлищ. На звание факта здесь может претендовать только желание Горького обрести власть. Но причины этого желания нам неизвестны и любые оценки этого факта крайне субъективны. Не будем забывать о том, что Горький был не просто крупный писатель, а прежде всего, крупный общественный деятель. Так что желание к изменению общественной жизни для него вполне естественно. Перефразируя слова А. Лебедя о советской власти, скажу, что тот, кто стремится к власти ради самой власти – человек никчемный для общества. Но тот, кто никогда не мечтал обрести власть и навести порядок в окружающем мире, тот человек ничтожный.

Цитата
IV.XIX.9. (Не отсюда ли "Я – мастер"? – А.Б.).

Не отсюда. Мастер не тщеславен. Он только замкнут на себе и своем внутреннем мире. Он возвел перегородку между собой и внешним миром, и не хочет, чтобы из-за нее до него что-либо доносилось. Для нормального человека это может быть предосудительным, однако Мастер душевнобольной и неподсуден логике здравого мышления.

Цитата
IV.XIX.10. "Он же необыкновенно честолюбив. Подумайте только, что он делает? Он хочет прибрать к рукам все, и прежде всего литературу: как Ленин правил Россией, так Горький старается править литературой… Горький как бы проявляет необыкновенную широту и терпимость, на самом же деле за этим кроется не что иное, как стремление к самоутверждению".

В романе Булгакова нет ни малейшего намека на честолюбие Мастера, скорее можно назвать его человеком в футляре, – он изначально жил в мире своих иллюзий и своего творчества. В отличие от Горького, стихи Ивана Мастеру совершенно неинтересны и прибирать их к своим рукам или править творчеством Ивана он не собирается.
tsa
Цитата
IV.XIX.11. Не может не вызвать прямой ассоциации с романом Булгакова и такое свидетельство В.Н. Буниной, сделавшей 24 февраля/9 марта 1919 года в занятой белой армией Одессе такую запись в своем дневнике: "Был у нас Гольберштадт. Это единственный человек, который толково рассказывает о Совдепии. Много он рассказывал и о Горьком. Вступление Горького в ряды правительства имело большое значение, это дало возможность завербовать в свои ряды умирающих от голода интеллигентов, которые после этого пошли работать к большевикам […] Горький вступил в правительство, когда в одну ночь было казнено 512 человек". Поистине, если нечего есть, есть ли все-таки человеческое мясо?..

Я буду крайне благодарен любому критику, который сможет указать мне, в какой связи запись В. Н. Буниной находится с романом «Мастер и Маргарита»? Человеческое мясо там вроде не едят, только жарят баранину. Даже умирая от голода, Мастер не стал продавать свое вдохновение, а предпочел свободе тела свободу духа в сумасшедшем доме. А что касается Горького, то в день его вступления в правительство никакие массовые казни не отмечены.

Цитата
IV.XIX.12. "Горький […] заявил вызывающе, что ему до царства божия нет дела, а есть дело лишь до царства человеческого; что за чечевичную похлебку материальных, физических благ он с радостью отдаст все бездны и прорывы в нездешнее, которыми так счастливы другие; что накопление физических удобств и приятностей жизни есть венец и предел его грез".

Ознакомившись с контекстом данной цитаты любознательный читатель может узнать, что его опять бессовестно обманывают и выдают драную кошку за упитанного жирного зайца. – Барков пытается создать впечатление, что Горький лично стремился к «накоплению физических удобств и приятностей жизни», в то время как у Чуковского речь идет не о личных устремлениях Горького, а о его отношении к людям – «Главное – люди, а Бог – производное»[1]. Это отношение Чуковский противопоставляет позиции русской литературы, призывавшей к «отрешению ото всякой земной суеты»[2]:
«Людскими бедами эта литература всегда занималась <…> ради разрешения глубочайших этических и философских проблем, не столько жаждая изменения нашего внешнего быта, сколько – внутреннего перерождения наших душ. Она всегда лишь о душе и хлопотала, а телу – чем хуже, тем лучше <…>Горький резко отгородил себя от всех тайновидцев и заявил вызывающе, что ему до царства божия нет дела, а есть дело лишь до царства человеческого; что за чечевичную похлебку материальных, физических благ он с радостью отдаст все бездны и прорывы в нездешнее, которыми так счастливы другие; что накопление физических удобств и приятностей жизни есть венец и предел его грез. И пусть тайновидцам эти грезы не нравятся, пусть они зовут их беспросветно-мещанскими, куцыми, плоскими, недостойными души человеческой, Горькому это не страшно – было бы людишкам облегчение: «жалко их, очень маятно живут, очень горько, в безгласии, в неисчислимых обидах»»»[3].
_____________________________________________________________
[1] Чуковский К. И. Две души М. Горького. Собр. соч.: В 2 т. Т. 2. – М.: Правда, 1990, с. 347.
[2] Там же, с. 348.
[3] Там же, с. 348.
tsa
Цитата
Цитата
IV.XIX.13. Итак, мы ознакомились с мнениями о Горьком целой плеяды русских интеллигентов – Блок, Бунины, Мережковский и Гиппиус, Чуковский, Форш… Интеллигентов, единодушных в резко негативном отношении к тому, чье имя позже было канонизировано бесчеловечной Системой. Так будет ли методологически некорректным считать, что такого же мнения придерживался и Булгаков?

Разумеется, методологически совершенно некорректно приписывать чужие мнения Булгакову, имевшему собственную голову на плечах. Тем более, что никакой плеяды русских интеллигентов, а тем более единодушного осуждения ими Горького, нам Барков не продемонстрировал. Ни Блок, ни Чуковский, ни Форш никогда не имели «резко негативного» отношения к Горькому. Естественно они не обожествляли его и понимали его недостатки, но за этими «деревьями» они, в отличие от Баркова, различали «лес».

Масштаб личности Горького потрясал Чуковского – «Решил записывать о Горьком. Я был у него на прошлой неделе два дня подряд – часов по пяти, и он рассказывал мне многое о себе. Ничего подобного в жизни своей я не слыхал. Это в десять раз талантливее его писания. Я слушал зачарованный. Вот «музыкальный» всепонимающий талант»[1].

В целом Чуковский относился к Горькому очень положительно, о чем прежде всего свидетельствует запись о смерти Горького – «Как часто я не понимал А[лексея] М[аксимови]ча, сколько было в нем поэтичного, мягкого – как человек он был выше всех своих писаний»[2]. При этом в дневнике Чуковского действительно есть острые оценки Горького, но это частные оценки конкретных недостатков, а не личности, как таковой. Кроме того, сам Чуковский изначально признавал, неадекватность своих дневниковых оценок – «<…> я уже заранее стыжусь каждого своего неуклюжего выражения, <…> этой неискренности, которая проявляется в дневнике больше всего <…>»[3]. Впоследствии он на многие вещи пересмотрел свои взгляды, и признал, что не все его оценки того времени были объективны.

Именно необъективность критических замечаний Чуковского вызвала в свое время неприязнь Блока к его творчеству:
«Блок относился с неприязнью к литературной деятельности Чуковского: <…> Полемизируя <…> со статьями Чуковского <…> Блок утверждает: «Чуковский – пример беспочвенной критики». Еще более резко высказывается он о Чуковском в своих «Записных книжках» того времени.
Через 46 лет <в 1963 г. – С.Ц.> в письме к исследователю биографии и творчества Блока – Д. Е. Максимову Чуковский вспоминал: «Что же касается нападок Блока на меня, то они были вполне закономерны: часто я писал отвратительно, вульгарно, безвкусно. И Блок, естественно, возмущался моими писаниями»[4].

К приведенным выше самокритичным воспоминаниям Чуковского примыкают и другие его записи разных лет: «Все мои письма (за исключением некот. писем к жене), все письма ко всем – фальшивы, фальцетны, неискренни <…>»[5]. Из-за одного из писем Чуковского в 1922 г. даже состоялся крупный литературный скандал, когда А. Толстой, без ведома Чуковского, опубликовал на страницах «Литературного приложения» к газете «Накануне» (1922, 4 июня) его частное письмо, содержащее резкие критические отзывы о некоторых членах «Дома искусств»: «В письме Чуковского были такие строки о Замятине: «Замятин очень милый человек, очень, очень – но ведь это чистоплюй, осторожный, ничего не почувствовавший»»[6]. И это было написано о человеке, с которым Чуковский поддерживал дружеские отношения.

Возвращаясь к Горькому, замечу, что О. Форш очень положительно относилась к нему и исключительно тепло отзывалась о нем в своих статьях[7]. Постоянно цитируемый Барковым Штейнберг пишет об отношениях Форш и Горького следующее – «Она умерла естественной смертью, в почете и славе. Не знаю, что случилось с Горьким. Чем кончилось единоборство Ольги Дмитриевны с ним? Однако перед нами пример явного союза между ними. Судя по письмам Горького, в особенности после ее пребывания на Капри, Алексей Максимович влюбился в уже стареющую Ольгу Дмитриевну. Но они разъехались. Решаюсь прибавить, однако, что и хорошо сделали»[8]. Вот только некоторые места из переписки Форш с Горьким:
«Часто вспоминаю, как хорошо было мне у вас и с вами. <…> будьте здоровы и напишите мне хорошее письмо»[9];
«Радуюсь, милый Алексей Максимович, что увижу вас. Только были бы здоровы и не откладывали свой приезд»[10];
«Письма же молодых, прилагаемые к рукописям, очень интересны. Тут говорят «своим языком». Один юнош вам советует – «Крепитесь, А<лексей> М<аксимович>, и крепите нас!» Лучше не придумать, – ставлю точку»[11];
«Радуюсь, что скоро к нам приедете, и хочу непременно с вами повидаться, Алексей Максимович»[12];
«Прошу вас, Алексей Максимович, поделитесь со мной в этом вопросе <Форш просит совета для написания книги «Женщины нашего Союза» – С.Ц.> вашим опытом. <…> Жду от вас ответа, дорогой Алексей Максимович, шлю вам и всей семье вашей мой привет»[13].

Как мы уже отмечали выше, последний год жизни Блока был отмечен атрофией воли к жизни. Его угнетало общение со многими людьми, причем не только с Горьким, но даже и с собственной матерью(!):
«Вечером мама с Книпович – очень тяжело»[14];
«Помоги мне, боже, быть лучше к маме»[15].

И тем не менее, 20 апреля 1921 г., прочтя начало дневника З. Н. Гиппиус в «Русской мысли» за январь-февраль 1921 г., Блок записывает следующую принципиальную оценку ее высказываний о Горьком:
«Это очень интересно, блестяще, большей частью, я думаю, правдиво, но – своекорыстно. <…> Это – правда, но только часть <подчеркнуто Блоком – С.Ц.>. У Зинаиды Николаевны много скверных анекдотов о Горьком, Гржебине и др.»[16]. Эта запись неопровержимо свидетельствует, что Блок был против карикатурного изображения облика Горького черными красками, как это делают Гиппиус и Барков.

Существенно, что общественные пути Блока с Мережковским и Гиппиус разошлись намного раньше, когда его душевное состояние еще было в полном порядке. Вот характерная запись Блока, сделанная еще в период их хороших отношений – «Одичание – вот слово; а нашел его книжный, трусливый Мережковский»[17]. Нелицеприятно характеризует Мережковского и Чуковский:
«Не могу забыть их собачьи голодные лица <…> им плевать, что все это у них прорепетировано заранее, – и меня просто затошнило от отвращения <…> но какие жадные голодные лица»[18];
«Зин. Гиппиус написала мне милое письмо – приглашая придти – недели две назад. Пришел днем. Дмитрий Сергеевич – согнутый дугою, неискреннее участие во мне – и просьба: свести его с Лунач<арским>! Вот люди! Ругали меня на всех перекрестках за мой якобы большевизм, а сами только и ждут, как бы к большевизму примазаться. Не могу ли я достать им письмо к Лордкепанидзе? Не могу ли я достать им бумагу – охрану от уплотнения квартир? Не могу ли я устроить, чтобы правительство купило у него право на воспроизведение в кино его «Павла», «Александра» и т.д.? Я устроил ему все, о чем он просил, потратив на это два дня. И уверен, что чуть только дело большевиков прогорит, – Мережк<овские> первые будут клеветать на меня»[19];
«Вчера мы решили вместе идти к Горькому <…> В конце концов мы пошли. Он, к[а]к старая баба, забегал во все лавчонки, нет ли дешевого кофею, в конце концов сел у Летнего сада на какие-[то] доски – и заявил, что дальше не идет»[20];
«– Корней Ив., вы не знаете, что делать, если у теленка собачий хвост? – А что? – Купили мы телятину, а кухарка говорит, что это собМЃачина. Мы отказались, а Грж[ебин] купил. И т.д.
Он ведет себя демонстративно-обывательски»[21];
«Был сегодня у Мережковского. Он повел меня в темную комнату, посадил на диванчик и сказал:
– Надо послать Луначарскому телеграмму о том, что «Мережковский умирает с голоду. Требует, чтобы у него купили его сочинения. Деньги нужны до зарезу».
Между тем не прошло и двух недель, как я дал Мережковскому пятьдесят шесть тысяч, полученных им от большевиков за «Александра», да двадцать тысяч, полученных Зинаидой Н. Гиппиус. Итого 76 тысяч эти люди получили две недели назад. И теперь он готов унижаться и симулировать бедность, чтобы выцара[па]ть еще тысяч сто»[22].

И наконец совершенно уничижительная характеристика:
«Был Мережковский. Он в будущий четв. едет вон из Петербурга – помолодел, подтянулся, горит, шепчет, говорит вдохновенно: «Все, все устроено до ниточки, мы жидов подкупили, мы…» <…> Тут подошел Немирович-Данченко и спросил Мережк[овского] в упор, громко – Ну что? Когда вы едете? – Тот засуетился… – Тш… тш… Никуда я не еду! Разве можно при людях! – Немирович отошел прочь <…>
Не дождавшись начала заседания – бойкий богоносец упорхнул»[23].

Не лучшим образом характеризует Мережковских Чуковский и в более поздних воспоминаниях: «Эти богоискатели всю жизнь продавались кому-ниб. Я помню их, как они лебезили перед Сытиным, перед Румановым. Помню скандал, когда Суворинцы в «Нов. Вр.» напечатали их заискивающие письма к Суворину»[24].

На фоне подобных характеристик Мережковского заметки Блока о Горьком выглядят куда как более привлекательно:
«Чествование Горького во «Всемирной литературе». Хорошо»[25] <Подчеркнуто Блоком – С.Ц.>;
«В 6 час. вечера Горький читает в Музее города воспоминания о Толстом. – Это было мудро и все вместе, с невольной паузой (от слез) – прекрасное, доброе, увлажняет ожесточенную душу»[26];
«Люба пошла в Городскую думу за бумагой о квартире. Горький нежно сказал мне, что все устроилось <…>»[27].

Оценивая отношения Блока к Горькому стоит учесть и мнение матери Блока «чья духовная близость с сыном общеизвестна»[28]. Как отмечает Д. Максимов, – «А. А. Кублицкая-Пиоттух, мать Блока, писала в одном из писем 1919 г.: «Часто видится <Блок> с Горьким. Отношения, кажется, хорошие». Тогда же она констатировала: «На днях чествовали Горького – пятидесятилетие его <…> Саша произнес ему приветствие прекрасное <…> Наконец-то они сговорились и в некоторой степени оценили друг друга»[29].

В августе 1919 г. Блок подарил Горькому – наряду с другими своими книгами – книгу статей «Россия и интеллигенция». Надпись Блока на этой книге заканчивается словами «С глубоким уважением и преданностью Ал. Блок VIII, 1919»[30].

Вздорность резких оценок Горького Буниным мы уже достаточно подробно разбирали ранее. Что касается супружеской пары Мережковский-Гиппиус, по характеристике современников отличавшейся высокомерием и нетерпимостью в своих оценках, то их личная частная оценка Горького имела так же мало значения для Булгакова, как и мнения Бунина и Вересаева. Тем более, что Мережковский и Гиппиус конфликтовали не персонально с Горьким, а со всеми писателями, принявшими советскую власть, в т.ч. и с Блоком. Так что же, Булгаков должен был изменить свое мнение и о Блоке?!! Тем более, что оценки Блока Зинаидой Гиппиус грешили сусальной лакировкой:
«Великая радость в том, что я хочу прибавить.
Мои глаза не видали Блока последних лет
. Но есть два-три человека, глазам которых я верю, как своим собственным <…>
<…> Блок, в последние годы свои, уже отрекся от всего. Он совсем замолчал, не говорил почти ни с кем, ни слова. Поэму свою «Двенадцать» – возненавидел, не терпел, чтоб о ней упоминали при нем. Пока были силы – уезжал из Петербурга до первой станции, там где-то проводил целый день, возвращался, молчал. Знал, что умирает. Но – говорили – он ничего не хотел принимать из рук убийц. Родные, когда он уже не вставал с постели, должны были обманывать его. Он буквально задыхался, – и задохнулся.
Подробностей не коснусь. Когда-нибудь, в свое время, они будут известны. Довольно сказать здесь, что страданьем великим и смертью он искупил не только всякую свою вольную и невольную вину, но, может быть, отчасти позор и грех России»
[31].

Сия возвещенная Гиппиус благая весть душещипательна, возвышенна и до боли напоминает как высмеянные Булгаковым россказни Шервинского о явлении прослезившегося монарха, так и проповеди диакона Кураева о предсмертном прозрении Булгакова. Но если бы Гиппиус не поленилась коснуться реальных фактов, а не сомнительных сплетен, она бы могла заметить, что сообщенные ею сведения об отречении Блока не соответствуют действительности. Об этом неопровержимо свидетельствуют собственные записи Блока – 25 мая 1921 г. Блок пометил в своем дневнике: «Чуковский написал обо мне книгу и читал ряд лекций. Отсюда – наше сближение»[32]. «На страницах книги Чуковского мы читаем: «В «Двенадцати» высший расцвет его творчества, которое – с начала до конца – было как бы приготовлением к этой поэме <…> Я назвал его поэму «Двенадцать» гениальной. Блок для моего поколения – величайший из ныне живущих поэтов. Вскоре это будет понято всеми». (Написано еще при жизни Блока)»[33].

Высокую оценку книге Чуковского дала и мать Блока – «<…> в целом написано необычайно талантливо и сказаны об Александре Александровиче поистине драгоценные вещи»[34].

Наконец, нет ни малейших оснований подозревать в недобросовестности самого Корнея Ивановича, записавшего 12 января 1921 г. в своем дневнике следующие слова Блока:
«Был я третьего дня у Блока <…>
«Мой Христос в конце «Двенадцати», конечно, наполовину литературный, – но в нем есть и правда. Я вдруг увидал, что с ними Христос – это было мне очень неприятно – И я нехотя, скрепя сердце – должен был поставить Христа»
[35]. Эта запись Чуковского перекликается с более ранней записью 1919 г. – «Гумилев читал о «Двенадцати» – вздор <…> Блок слушал, как каменный <…> Когда кончилось, он сказал очень значительно, с паузами: мне тоже не нравится конец «Двенадцати». Но он цельный, не приклеенный. Он с поэмой одно целое. Помню, когда я кончил, я задумался: почему же Христос? И тогда же записал у себя: «к сожалению, Христос. К сожалению, именно Христос»»[36].

Как известно, первоначально Блок отнесся к Чуковскому очень отрицательно, и именно книга и лекции Чуковского о Блоке послужили их тесному сближению в последние годы жизни поэта. Эту эволюцию их взаимоотношений Чуковский подчеркивал и годы спустя – «Надо писать о Блоке. Как нежно любил он меня в предсмертные годы, цеплялся за меня, посвящал мне стихи, писал необычайно горячие письма – и как он ненавидел меня в 1908-1910»[37].

По свидетельству Чуковского, Блок «до конца не изменил революции <…> Он разочаровался не в революции, но в людях: их не переделать никакой революцией»[38]. Таким образом, россказни Гиппиус об отречения Блока от своего творчества являются, попросту говоря, случаем обыкновенного вранья.

Характерно, что о самой Гиппиус мнения современников были крайне противоречивы. Вот наблюдение В. Н. Муромцевой, жены И.А.Бунина: «Про Гиппиус говорили – зла, горда, умна, самомнительна. Кроме «умна», все неверно, то есть, может быть, и зла, да не в той мере, не в том стиле, как об этом принято думать. Горда не более тех, кто знает себе цену. Самомнительна – нет, нисколько в дурном смысле. Но, конечно, она знает свой удельный вес…»[39]. А вот мнение К. Чуковского, высказанное по поводу воспоминаний З. Гиппиус «Дмитрий Мережковский» – «<…> холодное, безлюбое сердце <…> книга-кадавр З. Гиппиус»[40].

Подобные полярные оценки можно найти в мемуарной литературе о любом общественном или культурном деятеле, потому-то подобные Баркову недобросовестные исследователи всегда имеют полную возможность представить облик любого человека в нужном им свете, не задаваясь проблемой адекватного синтеза всего спектра представленных о нем мнений современников.Барков очень злобно проходится по Горькому и его недостаткам, но какое право у него право на такие высокомерные суждения? Разве он сам настолько безгрешен? Разве он, в отличие от Горького, не работал непосредственно в преступной по его же собственным словам системе ОГПУ-НКВД-КГБ? Можно ли поверить, что полковник КГБ Альфред Барков никогда не лицемерил в разговорах с сослуживцами, соседями и друзьями, а также в выступлениях на политинформациях и партсобраниях? В этом случае его бы никогда не взяли в Систему, да и к получению генеральского звания никогда бы не представили. Поэтому несомненно, что так же, как и Горький, Барков лгал окружающим. Но Горький, как подтверждают записи К. Чуковского, хотя бы каялся в этом. Откуда же такое праведное пафосное обличение Баркова? Да, Горький не безгрешен. Но кто без греха? И по крайней мере не Горький путем подлости и обмана пробился на литературный Олимп, а подлость и обман подлостью же и обманом привлекли его на свою сторону, как выдающегося общественного и художественного деятеля того времени.
__________________________________________________________
[1] Чуковский К. И. Дневник (1901-1929), запись от 18.04.1919. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 109.
[2] Чуковский К. И. Дневник (1930-1969), запись июнь 1936. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 142.
[3] Чуковский К. И. Дневник (1901-1929), запись от 24.02.1901. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 9.
[4] Александр Блок. Новые материалы и исследования // Литературное наследство. Т. 92: Кн. 2. – М.: Наука, 1981, с. 232.
[5] Чуковский К. И. Дневник (1901-1929), запись от 03.02.1925. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 323.
[6] Чуковская Е. Ц. Комментарии // Чуковский К. И. Дневник (1901-1929). – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 496.
[7] Форш О. А. М. Горький и молодые писатели. Собр. соч.: В 8 т. Т. 8. – М.-Л.: Худож. лит., 1964, с. 577-581.
[8] Штейнберг А. Друзья моих ранних лет. – Издательство "Синтаксис", Париж, 1991. – http://nivat.free.fr/livres/stein/04.htm
[9] Письмо О. Форш к М. Горькому от 26.04.1929 // Литературное наследство. Т. 70: Горький и советские писатели. Неизданная переписка. – М.: Изд. АН СССР, 1963, с. 607.
[10] Письмо О. Форш к М. Горькому от 12.05.1930, там же, с. 608.
[11] Письмо О. Форш к М. Горькому от 30.11.1930, там же, с. 610.
[12] Письмо О. Форш к М. Горькому от 02.04.1933, там же, с. 612.
[13] Письмо О. Форш к М. Горькому от 03.04.1936, там же, с. 613.
[14] Блок А. Записные книжки 1901-1920, запись от 10.11.1919. – М.: Худож. лит., 1965, с. 480.
[15] Там же, запись от 27.11.1920, с. 508.
[16] Блок А. А. Дневник, запись от 20.04.1921. – М.: Сов. Россия, 1989, с. 344.
[17] Блок А. Записные книжки 1901-1920, запись от 10.11.1915. – М.: Худож. лит., 1965, с. 277.
[18] Чуковский К. И. Дневник (1901-1929), запись от 21.02.1917. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 74.
[19] Там же, запись от 15.10.1918, с. 93.
[20] Там же, запись от 22(24?).02.1919, с. 100.
[21] Там же, запись от 05.03.1919, с. 101.
[22] Там же, запись от 09.07.1919, с. 114.
[23] Там же, запись от 11.12.1919, с. 134-135.
[24] Чуковский К. И. Дневник (1930-1969), запись от 21.08.1946. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 172.
[25] Блок А. Записные книжки 1901-1920, запись от 30.03.1919. – М.: Худож. лит., 1965, с. 454.
[26] Там же, запись от 19.07.1919, с. 467.
[27] Там же, запись от 25.07.1919, с. 468.
[28] Чуковская Е. Ц. Блок в архиве Чуковского // Александр Блок. Новые материалы и исследования // Литературное наследство. Т. 92: Кн. 4. – М.: Наука, 1981, с. 316.
[29] Максимов Д. Поэзия и проза Ал. Блока. – Л.: Сов. Писатель, 1975, с. 519
[30] Крюкова А. М. Блок и Горький // Александр Блок. Новые материалы и исследования // Литературное наследство. Т. 92: Кн. 4. – М.: Наука, 1981, с. 237.
[31] Гиппиус З. Живые лица. Воспоминания. – Тбилиси: Мерани, 1991, с. 36.
[32] Блок А. А. Дневник. – М.: Сов. Россия, 1989, с. 347.
[33] Александр Блок. Новые материалы и исследования // Литературное наследство. Т. 92: Кн. 2. – М.: Наука, 1981, с. 233.
[34] Там же, с. 233.
[35] Чуковский К. И. Дневник (1901-1929), запись от 12.01.1921. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 155-156.
[36] Там же, запись от 05.07.1919, с. 113-114.
[37] Чуковский К. И. Дневник (1930-1969), запись от 26.12.1956. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 244.
[38] Чуковский К. И. Александр Блок как человек и поэт. Собр. соч.: В 2 т. Т. 2. – М.: Правда, 1990, с. 404.
[39] Орлов В. Зинаида Гиппиус: Поэт, показавший себя своенравно и дерзко. – http://www.litwomen.ru/autogr20.html
[40] Чуковский К. И. Дневник (1930-1969), запись от 20.01.1961. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 299.
tsa
Глава XX. «Неужели, неужели?..»

«- Ах, в уме ли вы, газели? <…>
Но не слушали газели
И по-прежнему галдели:
- Неужели
В самом деле
Все качели
Погорели?
Что за глупые газели!»
К. Чуковский
[1]

Данная глава в основном состоит из завуалированных намеков Баркова на возможность то связи Горького с охранкой, то с немцами, то еще с кем-нибудь. Открыто обвинить Горького наш доморощенный папарацци не осмелился, да и фактов таких у него нет, поэтому избрал тактику «создания удушливой атмосферы», ибо после сказанного осадок остается всегда, даже если все обвинения опровергнуты.

Цитата
IV.XX.1. Придет день, я восстану открыто на него. Да не только, как на человека, но и как на писателя. Пора сорвать маску, что он великий художник. У него, правда, был талант, но он потонул во лжи, в фальши. И. Бунин
Приведенные выше слова И.А. Бунина процитированы Верой Николаевной в ее дневнике. Далее она продолжает от своего имени: "Мне грустно, что все так случилось, так как Горького я любила. Мне вспоминается, как на Капри […] Ян сделал Горькому такую надпись в своей книге: "Что бы ни случилось, дорогой Алексей Максимович, я всегда буду любить вас" […] Неужели и тогда Ян чувствовал, что их пути могут разойтись, но под влиянием Капри, тарантеллы, пения, музыки душа его была мягка, и ему хотелось, чтобы в будущем это было бы так же. Я, как сейчас, вижу кабинет на вилле Спинола, качающиеся цветы за длинным окном, мы с Яном одни в этой комнате, из столовой доносится музыка. Мне было очень хорошо, радостно, а ведь там зрел большевизм. Ведь как раз в ту весну так много разглагольствовал Луначарский о школе пропагандистов, которую они основали в вилле Горького, но которая просуществовала не очень долго, так как все перессорились, да и большинство учеников, кажется, были провокаторами. И мне все-таки и теперь не совсем ясен Алексей Максимович. Неужели, неужели…"
Этими словами "Неужели, неужели…" с авторским отточием Веры Николаевны обрывается мучивший ее вопрос. В общем, для дневника, который она вела в Одессе, такой обрыв фразы не является характерным. Должны ли были эти слова развить предшествовавшую им мысль о том, что большинство из обучавшихся на вилле Горького социал-демократов были провокаторами охранки? Если так, то тогда переход "Мне все-таки и теперь не совсем ясен Алексей Максимович" достаточно красноречив. В общем, подозрения эти, если они действительно зародились у Буниных, отнюдь не парадоксальны. Там, на вилле "Спинола", действительно была особа, причем весьма близкая к Горькому, которая ссорила между собой представителей различных направлений российской социал-демократии. О ней и ее роли речь ниже – в разделе, посвященном прототипу образа Маргариты. Здесь же, в словах Веры Николаевны можно усмотреть наличие подозрений в отношении самого Горького.

Из приведенных записей Буниной отчетливо видно, что Веру Николаевну волнует большевизм, а не провокаторство в рядах большевиков, о котором она говорит мимоходом и с оттенком сомнения. Собственно из широко известных слушателей социал-демократической школы М. Горького на Капри провокатором оказался один Алексинский. Видимо Вера Николаевна перепутала провокаторство с фракционностью. Ведь каприйская школа была организована весной 1909 г. после Всероссийской партийной конференции, осудившей отзовистов и ультиматистов, которые в ответ организовали школу для рабочих на острове Капри и в декабре 1909 г. информировали ЦК о создании новой фракционной группы «Вперед». Понятно, что большевики не скупились на откровенные ругательства и обвинения в провокаторстве по адресу каприйской школы.

Что касается Горького, то в словах Веры Николаевны можно усмотреть только сожаление о разрыве отношений Бунина с ним. Вера Николаевна по ее собственным словам любила Горького, его отрицательный облик ей и теперь все еще не совсем ясен и очевиден, и ей не верится, что Бунин еще на Капри предчувствовал, что их жизненные пути с Горьким могут разойтись. – «Неужели и тогда Ян чувствовал, что их пути могут разойтись <…> мне все-таки и теперь не совсем ясен Алексей Максимович. Неужели, неужели…»[1] Неужели все, что возмущает их теперь в Горьком было в нем уже тогда? Ведь в тот период их близких отношений Вера Николаевна делала совсем другие записи в своем дневнике – «Нужно сказать, что Горький возбуждал его сильно, на многое они смотрели по-разному, но все же г л а в н о е они любили по-настоящему»[2]. Только окончательно приняв точку зрения Бунина и уверившись в своем новом отношении к Горькому, Вера Николаевна сделала следующую грустную запись в своем дневнике – «Мне жаль, что я его знала. Тяжело выкидывать из сердца людей, особенно тех, с которыми пережито много истинно прекрасных дней, которые бывают редко в жизни»[3].
_________________________________________________________
[1] Устами Буниных: В 3 т. Т. 1. – Frankfurt/Main: Посев, 1977, с. 191.
[2] Там же, с. 80.
[3] Там же, с. 201.
tsa
Цитата
IV.XX.2. О том, что такая направленность мыслей о Горьком не является чем-то необычным для Буниных и их окружения, свидетельствует сделанная через полгода (23 февраля/18 марта 1919 года) запись в этом же дневнике: "Тут перешли к большевикам, а от них к Горькому. Куликовские говорили, что когда Бурцев написал, что "откроет им, кто был на службе у немцев, то все содрогнутся", многие подумали о Горьком".

Примечательно: "многие" подумали. То есть, уже не Бунины, как это предполагается в отношении содержания предыдущей выдержки, а именно "многие". Причем Бурцев явно имел в виду не Ленина, связь которого с германскими властями ни у кого в то время сомнений уже не вызывала. Чтобы уяснить всю серьезность утверждения Веры Николаевны, следует учитывать неординарность личности В.Л. Бурцева, знаменитого своей деятельностью по выявлению провокаторов охранки ("ассенизатор партий" – так его называли). Разоблачение таких крупнейших провокаторов, как Азеф и Малиновский – его личная заслуга. В 1928 году, когда сам Бурцев в это время был уже в эмиграции, в СССР даже была издана его книга "В погоне за провокаторами" (переиздана в 1989 году издательством "Современник"). В 1917 году Бурцев выступил против антивоенной, "пораженческой" позиции Горького, обвинив писателя в измене родине.

С точки зрения оценки позиции Булгакова в данном эпизоде характерным является то, что стоило Бурцеву только намекнуть, как тут же "многие" подумали о Горьком. Значит, почва для этого существовала. Поэтому фраза "Неужели, неужели…" с достаточной степенью вероятности может быть истолкована в изложенной выше интерпретации.

Примечательно, что Бунина здесь ничего не пишет о собственных подозрениях, как это пытается навязать Барков. Кроме того в предыдущей выдержке не идет речь о «службе у немцев». И, наконец, агентство ОБС (одна бабушка сказала) является одним из древнейших на свете, но достоверность его слухой крайне невелика.
tsa
Цитата
IV.XX.3. "Многие подумали"… Конечно, сделанные в далекой Одессе замечания Веры Николаевны в своем личном дневнике могут кому-то показаться недостаточно веским основанием для использования в данных построениях. Согласен. Но все дело в том, что обвинение Бурцева точно так же было воспринято и самим Горьким. Более того, комментарий Горького на статью В.Л. Бурцева "Или мы, или немцы и те, кто с ними", опубликованную 7 июля 1917 года в "Русской воле" и послужившую началом кампании обвинений в печати Горького в измене родине, вошел в его эпистолярий. В письме к своей жене Е.П. Пешковой он писал: "Дурак Бурцев опубликовал в газетах, что скоро он назовет провокатора и шпиона, имя которого "изумит весь мир". Публика начала догадываться и догадалась: это Горький". Подозрения в отношении Горького стали настолько значительным фактом того времени, что впоследствии даже каноническая "Летопись жизни и творчества М. Горького" поместила комментарий по этому поводу.

Отсюда следует, что к отступничеству и сотрудничеству с инфернальными силами, как оно изображено в романе Булгакова, склонность у Горького существовала изначально. И поскольку уж "многие подумали", то и Булгаков мог об этом знать.

Никакого отступничества Мастер не проявил, поскольку ни с какими инфернальными или репрессивными органами не сотрудничал. Помощь Воланда он принял, но и здесь говорить о сотрудничестве невозможно, так как сотрудничают в каком-либо деле, а дела-то здесь и нет.

Напыщенное надувание щек Барковым по поводу того, что «каноническая «Летопись жизни и творчества М. Горького» поместила комментарий» совершенно необоснованно. Летопись содержит все известные факты, связанные с жизнью Горького, поэтому ничего отсюда не следует. Ну а Булгакова это и вовсе не волновало. Разумеется, он не мог не знать об обвинениях Бурцева, но на его мнение о Горьком это никак не повлияло, напомню строки его дневника – «Несимпатичен мне Горький как человек, но какой это огромный, сильный писатель и какие страшные и важные вещи говорит он о писателе»[1].

Что касается собственно обвинений Бурцева, то что еще мог этот профессиональный мракоборец с пожирателями смерти, то есть с провокаторами, предположить, когда большевики заняли позицию, призывающую к поражению собственного правительства в войне с Германией? По-своему он был прав, но надо же понимать, что главным его обвинительным материалом против Горького была всего лишь политическая близость Горького к большевизму. Все его обвинения были смехотворны и выеденного яйца не стоили.Замечу, что упомянутая Барковым летопись никаких комментариев не содержит, только скупые факты. В противном случае ее размер бы превысил все мыслимые пределы в десятки раз. В частности клеветнические измышления Бурцева и связанные с этим события, так или иначе, упомянуты в ней неоднократно на страницах с 43 по 47, включительно.
______________________________________________________________
[1] Булгаков М. А. Дневник. Письма. 1914-1940. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 62.
tsa
Цитата
IV.XX.4. Это ощущалось интуитивно не только близкими к Горькому литераторами. Характерным в этом плане является отношение к "пролетарскому писателю" со стороны милиционеров, о чем повествует еще одна дневниковая запись К.И. Чуковского – от 30 марта 1920 года: "Горький, по моему приглашению, читает лекции в Горохре (Клуб милиционеров) и Балтфлоте. Его слушают горячо, он говорит просто и добродушно, держит себя в высшей степени демократично, а его все боятся (выделено К.И. Чуковским – A.Б.), шарахаются от него, – особенно в Милиции. – Не простой он человек! – объясняют они".

Причина, видимо, кроется вот в чем. Как это ни покажется парадоксальным на фоне канонизированного мнения о якобы пролетарском происхождении Горького, оно таковым фактически не являлось. Понимаю, что изрядно всем поднадоевший за годы коммунистического правления пресловутый "классовый подход" может справедливо вызвать аллергию. Но вряд ли стоит выплескивать с грязным бельем и ребенка, тем более, что именно от такого метода анализа истоков одиозных качеств Горького не отказывался даже И. Бунин.

Утверждение Баркова, что милиционеры чувствовали исходящую от Горького инфернальность находится за гранью разума. Да и откуда могла развиться такая чувствительность в простых милиционерах – вчерашних крестьянах и рабочих – если ни Чехов, ни Короленко, ни Вересаев ничего в Горьком не чувствовали? Точно так же ничего не чувствовал и Бунин, иначе бы не клялся постоянно Горькому в вечной любви. Думаю, что точно так же милиционеры в то время «шарахались» и от прочих деятелей партии и правительства.

Цитата
IV.XX.5. Резко негативное отношение Горького к крестьянству общеизвестно; его характеризует хотя бы такое его высказывание: "Мужик, извините меня, все еще не человек. Он не обещает быть таким скоро […]. Героев мало, часто они зоологичны, но они есть, есть и в крестьянстве – рождающем своих Бонапартов. Бонапарт для данной волости".

С мужиком-крестьянином все ясно. Но вот отношение "пролетарского писателя" к самим пролетариям – его убедительно характеризует наблюдение А.А. Блока в изложении К.И. Чуковского: "Блок третьего дня рассказывал мне: "Странно! Член Исполнительного Комитета, любимый рабочими писатель, словом, М. Горький – высказал очень неожиданные мнения. Я говорю ему, что на Офицерской, у нас, около тысячи рабочих больны сыпным тифом, а он говорит: ну и черт с ними. Так им и надо! Сволочи!".

О том, что звучащие парадоксально (по сравнению с вдалбливавшимися нам десятилетиями чертами канонизированного образа) в устах Горького слова не были высказаны под влиянием момента, а характеризуют его действительное отношение к рабочему классу, свидетельствует вышедшая незадолго до этого из под его собственного пера максима: "Нет, пролетариат не великодушен и не справедлив, […] а ведь революция должна была утвердить в стране возможную справедливость".

Не менее парадоксальные суждения, высказанные самим Блоком, сохранены в дневниках Чуковского: «Однажды, сидя со мною в трамвае, он сказал: «Я закрываю глаза, чтобы не видеть этих обезьян <…>»». По словам Чуковского «Большинство людей для него было – чернь, которая только утомляла его своей пошлостью»[1]. Напомню, что отрицательно относился к русскому крестьянству и Варлам Шаламов, писавший, что самые его омерзительные воспоминания в 1918 году связаны с крестьянством и его стяжательской душой (см. тезис III.XIII.6). Но Блок остается Блоком, Горький – Горьким, а Шаламов – Шаламовым, ибо писателя нужно судить не по высказываниям в быту, а по его творчеству.
_______________________________________________________________
[1] Чуковский К. И. Александр Блок как человек и поэт. Собр. соч.: В 2 т. Т. 2. – М.: Правда, 1990, с. 396.
tsa
Цитата
IV.XX.6. Остается последняя надежда – на тезис о Горьком-интеллигенте. Уж здесь-то, казалось бы, сомнений быть не может. Однако, увы, и в этом вопросе не все так гладко. Вот озадачивающее наблюдение В.В. Вересаева: "Горький приехал в Петербург, помнится, осенью 1900 года и пробыл, кажется, несколько месяцев. Тут что-то очень странное, чего я до сих пор не могу понять. И сам Петербург, и люди в нем произвели на Горького самое отрицательное впечатление, и отражение этого впечатления во всех опубликованных тогдашних его письмах, например, к Чехову. В воспоминаниях о Короленко он называет Петербург того времени "городом определенных линий и неопределенных людей". Мне это странно, потому что – ведь речь идет об интеллигенции – как раз в Петербурге в то время интеллигенция, и, в частности, писательская, была наиболее определенная и привлекательная".

То, что Вересаев был озадачен, вполне понятно, – восприятие Горьким Петербурга оказалось резко отличным от его собственного. Но сколько людей, столько и мнений. Кого-то озадачивает позиция Горького, а кого-то Вересаева. Кстати ни Чехов, ни Короленко не озадачились впечатлениями Горького. А уж лучших и достойнейших интеллигентов в России той поры было не сыскать. А разгадку отношения Горького к питерской интеллигенции тех лет можно найти у М. Ф. Андреевой: «Шел 1904 год <…> когда «Дачников» поставили у Комиссаржевской, было страшно интересно <…> Весь театр был потрясен, публика бешено аплодировала и вызывала автора. А писательская братия, жившая тогда в Петербурге, в особенности Гиппиус, Философов и Мережковский, свистели ему»[1]. Думаю, что в 1904 году свистела Горькому все та же писательская братия, что неприязненно встретила его в первый приезд в Петербург в 1900 году.
___________________________________________________________
[1] Андреева М. Ф. О Горьком // Мария Федоровна Андреева. Переписка. Воспоминания. Статьи. Документы. Воспоминания о М. Ф. Андреевой. – М.: Искусство, 1968, с. 407.
tsa
Цитата
IV.XX.7. Не может не привлечь к себе внимания и мнение И. Бунина: "Чуть не два десятилетия считались мы с ним большими друзьями, а в действительности ими не были, – начало это относится к 1899 году. А конец – к 1917. Тут случилось, что человек, с которым у меня за целых двадцать лет не было для вражды ни единого личного повода, вдруг оказался для меня врагом, долго вызывавшим во мне ужас, негодование. С течением времени чувства эти перегорели, он стал для меня как бы несуществующим […]

Как это ни удивительно, до сих пор никто не имеет о многом в жизни Горького точного представления. Кто знает его биографию достоверно? И почему большевики, провозгласившие его величайшим гением, издающие его несметные писания миллионами экземпляров, до сих пор не дали его биографии? […] Все повторяют: "босяк, поднялся со дна моря народного…" Но никто не знает довольно знаменательных строк, напечатанных в словаре Брокгауза: "Горький-Пешков Алексей Максимович. Родился в 68-м году, в среде вполне буржуазной: отец – управляющий большой пароходной конторы; мать – дочь богатого купца-красильщика…". Дальнейшее – никому в точности неведомо, основано только на автобиографии Горького, весьма подозрительной даже по одному своему стилю".

Мнения Бунина об окружающих его людях не могут служить убедительным аргументом, поскольку по его собственным признаниям они всегда были неискренни – «Я писал письма почти всегда дурно, небрежно, наспех и не всегда в соответствии с тем, что я чувствовал – в силу разных обстоятельств»; «<…> я писал их всегда как попало, слишком небрежно и порою не совсем кое-где искренне (в силу тех или иных обстоятельств)…»[1]

Именно поэтому Бунин завещал уничтожить все его письма, пытаясь зафиксировать в памяти потомков только поздние оценки им своих знакомых и друзей. О неискренности Бунина пишет и К. Чуковский – «Хуже всего было то, что он должен был скрывать свои высокомерные чувства, должен был постоянно якшаться с теми, кого презирал, водить с ними многолетнюю дружбу, писать им теплые участливые письма (о которых впоследствии и сам заявил, что они часто бывали неискренними, то есть скрывали его неприязненное отношение к тем, кто считали его своим другом)»[2].

Как бы ни сложилась жизнь Бунина, но право все же пошло, клясться человеку в любви, ходить в подмаксимках, а потом укусить, как змея. Я не подвергаю сомнению ненависть позднего Бунина к Горькому, но обращаю внимание читателя на то, что в первую очередь она была связана не с личностью самого Горького и его человеческими качествами, а именно с необходимостью для Бунина долгого притворства перед Горьким, «в силу разных обстоятельств». За это унижение и мстил Бунин Горькому в своих поздних воспоминаниях.

Склонность Бунина к передаче и порождению всевозможных слухов в отношении людей, к которым он испытывал неприязнь, хорошо известна и я не буду подробно останавливаться на ней. Замечу только, что Бунин по праву может считаться духовным отцом Баркова в плане распространения всевозможных сплетен и слухов, поскольку в данном случае под видом цитаты из якобы словаря Брокгауза-Ефрона он закавычил свои собственные слова. В словаре же написано следующее: «Вышел из вполне буржуазной среды. Рано умерший отец его из обойщиков выбился в управляющие большой пароходной конторы; дед со стороны матери, Каширин, был богатый красильщик. В 7 лет Горький остался круглым сиротой, а дед начал разоряться, и для заброшенного, почти не знавшего ласки мальчика наступила та эпопея скитаний и тяжелых невзгод, которая побудила его избрать символический псевдоним Горького <…> с тех пор начались для него борьба за существование и постоянная смена занятий и профессий»[3].

Как видим, из словаря Брокгауза ясно следует, что Горький был связан с мелкобуржуазной средой только фактом своего рождения, но не воспитания. С раннего его детства эта среда отвергла его и он попал на дно. Так что вполне справедливо утверждение, что Горький – босяк, поднявшийся со дна народного. Бунин же сознательно так ловко сконструировал свою фразу, что у читателя невольно создается впечатление, что, по крайней мере, детство свое Горький провел в полном довольстве и сытости.

Что касается упомянутой в словаре фантастической по тем временам карьеры из обойщиков якобы в управляющие, то лучше довериться более достоверным сведениям, приведенным в биографии отца Горького, составленной одним из авторитетнейших исследователей биографии и творчества Горького – Павлом Басинским:
«<…> Максима взял к себе на воспитание крестный, пермский столяр, и обучил ремеслу. Но то ли и там мальчишке жилось несладко, то ли бродяжничество больше нравилось ему, а только убежал он и от крестного, водил слепых по ярмаркам и, придя в Нижний Новгород, стал работать столяром в пароходстве Колчина. Был это красивый, веселый и добрый парень, чем и влюбил в себя красавицу Варвару.
Максим Пешков и Варвара Каширина обвенчались с согласия (и с помощью) матери невесты Акулины Ивановны Кашириной. Как говорили тогда в народе, женились «самокруткой», Василий Каширин был в ярости. «Детей» он не проклял, но и жить их к себе до рождения внука не пускал. Только перед родами Варвары пустил их во флигель своего дома. Примирился с судьбой…
Однако именно с этого момента судьба начинает преследовать род Кашириных. Как будто появление мальчика знаменовало собой Божье проклятие для этой семьи. И как всегда бывает в таких случаях, поначалу судьба улыбнулась им последней закатной улыбкой. Последней радостью.
Максим Пешков оказался не только талантливым мастером‑обойщиком, но и натурой артистической, что, впрочем, было едва ли не обязательным для краснодеревца. Краснодеревцы, в отличие от белодеревцев, изготовляли мебель из ценных пород древесины, производя отделку бронзой, черепаховым рогом, перламутром, пластинами поделочных пород камня, лакировку и полировку с тонированием. Они изготовляли стильную мебель.
Кроме того, Максим Савватиевич отошел от бродяжничества, крепко осел в Нижнем и стал уважаемым человеком. Перед тем, как пароходство Колчина назначило его конторщиком и отправило в Астрахань, где ждали прибытия Александра Второго и сооружали к этому событию триумфальную арку, Максим Савватиевич Пешков успел побывать присяжным в нижегородском суде. Да и в конторщики нечестного человека не поставили бы.
В Астрахани судьба и настигла Максима и Варвару Пешковых, а с ними и весь каширинский род. В июле 1871 года (по некоторым данным, в 1872 году) маленький Алеша заболел холерой и заразил ею отца. Мальчик выздоровел, а отец, возившийся с ним, умер, не дождавшись рождения своего второго сына, названного в его честь Максимом. Максима‑старшего похоронили в Астрахани. Младший умер по дороге в Нижний, на пароходе, и остался лежать в саратовской земле… По прибытии Варвары домой к отцу, ее братья переругались из-за приданого сестры, на которое после смерти мужа она имела право претендовать. Дед Каширин был вынужден разделиться с сыновьями. Так зачахло дело Кашириных»
[4].

Думаю не нужно пояснять принципиальную разницу между конторщиком и «управляющим большой пароходной конторы», да и описанная семейная «среда» Горького буржуазностью и не пахнет.
_______________________________________________________________
[1] Бунин И. Собр. соч.: В 9 т. Т. 9. – М.: Худож. лит., 1967, с. 480, 483.
[2] Чуковский К. И. Дневник (1930-1969), запись 06.04.1968 (больничные записки). – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 416-417.
[3] Энциклопедический словарь Брокгауз и Ефрон: Биографии. В 12 т. Т. 4: Герарди-Дюма. – М.: Большая Российская энциклопедия, 1993, с. 269-270.
[4] Басинский П. Страсти по Максиму. – М.: ЗАО «Роман-Газета», 2007.
tsa
Цитата
IV.XX.8. И еще: "В 92-м году Горький напечатал в газете "Кавказ" свой первый рассказ "Макар Чудра", который начинается на редкость пошло […] Горький … писал фельетоны (в "Самарской газете"), подписываясь так: "Иегудил Хламида". Как видим, бунинское "на редкость пошло" не только по смыслу, но и по лексике перекликается с высказыванием Мережковского о том, что Горький – "высшая и страшная пошлость".

Особое значение в приведенном свидетельстве имеет факт использования Горьким весьма символического псевдонима "Иегудил Хламида", объединяющим два антагонистических понятия: "Иисус Христос" – через инициалы, и "Иуда Искариот" – через имя. Здесь вряд ли есть смысл особо останавливаться на переходящей в кощунство пошлости – это и так ясно. Я лишь прошу читателя запомнить этот факт, и не только потому, что в нем заключается суть взглядов Горького по вопросам универсализма, о чем речь впереди; но потому, в первую очередь, что это – стержневой момент характеристики булгаковского образа … Воланда!

Поскольку Бунину были прекрасно известны слова «бойкого богоносца», то нет ничего удивительного, что он использовал ту же лексику. Что касается аналогий через инициалы и через имя, то не могу не привести в связи с этим забавный пример «аналогии» из моей личной жизни. Как-то на Пасху я проходил мимо одного храма и вдруг увидел в окне горящие желтым пламенем буквы «Х.В.» Хотите верьте, хотите нет, но в моей душе непроизвольно и неосознанно всколыхнулся отчаянный вопль: «За что, Господи?» И только спустя какие-то мгновения пришло понимание, что эти буквы означают совершенно невинную фразу «Христос воскрес».
tsa
Цитата
IV.XX.9. Сравнивая Бунина и Горького, П. Пильский писал: "Духовный облик Бунина, сам по себе, должен быть не только чуждым Горькому, но и глубоко ему враждебным в своих наследственных чертах, в своем мировосприятии, во всем своем внутреннем строе, в своей непримиримости, как непримиримы ложный пафос и спокойная мудрость, миражи и ясность, пошлость и красота, гордость и расчет, дальновидность и ослепление, знание и верхоглядство, ум и резонерство.

Ближе, родственней, дороже и ценней для Бунина всегда был Чехов и, в противоположность горьковской взвинченности тех лет, этим декламаторским пристрастиям, нагроможденности, превыспренности, навинченному колочению в грудь до звона в ушах, стиль Чехова и Бунина приобретали и обрели прозрачную просветленность.

Вся эти нелепые построения легко опровергаются многократно ранее цитированной мною перепиской Горького и Бунина, дружбой Горького и Чехова, и советом Горького молодым писателям учиться мастерству к Бунина.

Цитата
IV.XX.10. Недаром Чехов писал Горькому: " – У Вас нет сдержанности. Вы, как зритель в театре, который выражает свои восторги так несдержанно, что мешает слушать себе и другим. Это не размах, не широта кисти, а именно несдержанность".

Еще более определенно эти признаки некультурности, эту литературную наивность Чехов отмечает дальше:

" – В изображениях интеллигентных людей чувствуется напряжение, как будто осторожность; это не потому, что Вы мало наблюдали интеллигентных людей – Вы знаете их, но точно не знаете, с какой стороны подойти к ним". (Обратите внимание, читатель, на интересный момент: Чехов не причисляет Горького к интеллигентам, а дистанцирует его от них – "наблюдали", "Вы знаете их"… – А.Б.).

Это очень метко. Здесь – тайна и основная причина размирения между Горьким и Буниным. Ни о какой классовой розни не может быть и речи. Да и что же это за пролетарий такой – Горький – "богат и знатен Кочубей" с одной стороны, а с другой: давно ли марксизм и ленинизм стали выдавать босякам почетные пролетарские паспорта, вид на рабочее жительство?

Нет, корень сидит в другом – в культуре, ее органической отчужденности от некультурности, полуинтеллигентности, литературного демимондентства, мещанской лукавки, нескромной навязчивости, хитроумия, а не ума".

Корень души Горького вполне точно описан Чуковским и нет никакой нужды так напрягаться в поисках новых «интересных» формулировок:
«Нет, кажется, второго такого писателя, у которого творчество было бы в таком разладе с сознанием. В каждой его книге – две души, одна подлинная, другая придуманная».
«Он не барин, не интеллигент, не рабочий, не буржуй, не крестьянин <…> Он на грани двух миров, из которых один уже начал разваливаться, а другой еще не успел сложиться. Оттого-то у него две души, оттого-то между его инстинктами и его сознанием такой вопиющий разлад. Все его инстинкты, бессознательные тяготения, симпатии, вкусы принадлежат одному миру, всё его сознание – другому. Оттого-то Горький-публицист так не похож на Горького-художника»
[1].

Тем не менее, как отметил Чуковский, сознание Горького тянулось к интеллигенции. Об этом же пишет и Шаляпин:
«Помню, как Горький высоко понимал призвание интеллигента <…> Горький дал свое определение интеллигента, и оно мне запомнилось:
– Это человек, который во всякую минуту жизни готов встать впереди всех с открытой грудью на защиту правды, не щадя даже собственной жизни.
Не ручаюсь за точность слов, но смысл передаю точно. Я верил в искренность Горького и чувствовал, что это не пустая фраза. Не раз я видел Горького впереди всех с открытой грудью»
[2].

Что касается приведенного письма Чехова Горькому, то это обычное для Чехова дружеское поучение – «воспитывать всех окружающих было его излюбленным делом»[3] – высказанное не заглазно, а открыто. То есть это мнение ни в коей степени не «размиряло» Чехова с Горьким и даже, быть может, наоборот было причиной их взаимного притяжения.

Если мы проследим эволюцию формирования отношения Чехова к Горькому, то обнаружим, что оно было неизменно благожелательно. Так еще в начале 1900 г. на вопрос своего корреспондента А. Б. Тараховского – «Читали ли Вы в «Нижегородском листке» статью о Вас Горького? Как красиво он пишет и как тонко наблюдает»[4], – Чехов ответил – «Горький очень талантлив и очень симпатичен как человек»[5]. В письме к О. Л. Книппер осенью 1900 г. Чехов пишет о Горьком – «Этот человек мне весьма и весьма симпатичен, и то, что о нем пишут в газетах, даже чепуха разная, меня радует и интересует»[6]. Самому Горькому в марте 1901 г. Чехов пишет – «Милый Алексей Максимович, где Вы? Давно уже жду от Вас письма, по возможности длинного, и никак не дождусь. Ваши «Трое» читаю с большим удовольствием – имейте сие в виду – с громадным удовольствием»[7].

Переписка Чехова за 1903-1904 гг. убедительно свидетельствует, что к своему «милому другу Максиму Горькому»[8] он сохранял неизменное дружеское расположение до самых последних дней своей жизни:
«<…> Максим Горький человек добрейший, мягкий, деликатнейший»[9];
«Горькому после успеха придется выдержать или выдерживать в течение долгого времени напор ненависти и зависти. Он начал с успехов – это не прощается на сем свете»[10];
«Пьесы его «На дне» я не видел и плохо знаком с ней, но уж таких рассказов, как например, «Мой спутник» или «Челкаш», для меня достаточно, чтобы считать его писателем далеко не маленьким <…> заслуга Горького не в том, что он понравился, а в том, что он первый в России и вообще в свете заговорил с презрением и отвращением о мещанстве <…> По-моему, будет время, когда произведения Горького забудут, но он сам едва ли будет забыт даже через тысячу лет»[11];
«Если Алексей Максимович теперь в Петербурге или около и Вы видаетесь с ним, то передайте ему мой поклон и пожелание всего хорошего. Нельзя ли мне получить хотя на одни сутки его новую пьесу? Я прочел бы и тотчас же возвратил бы, не задерживая ни на одну минуту»[12];
«<…> прошу поклониться Алексею Максимовичу, если Вы его увидите»[13].
__________________________________________________________________________
[1] Чуковский К. И. Две души М. Горького. Собр. соч.: В 2 т. Т. 2. – М.: Правда, 1990, с. 368, 382.
[2] Шаляпин Ф. И. Маска и душа // Шаляпин Ф. И. Воспоминания. – М.: Локид, 2000, с. 453.
[3] Чуковский К. И. Чехов. Собр. соч.: В 2 т. Т. 2. – М.: Правда, 1990, с. 226, 261.
[4] Чехов А. П. Полн. Собр. соч.:и писем: В 30 т. Письма: В 12 т. Т. 9. Примечания. – М.: Наука, 1980, с. 301.
[5] Письмо А. П. Чехова Тараховскому от 15.02.1900 // Чехов А. П. Полн. Собр. соч.:и писем: В 30 т. Письма: В 12 т. Т. 9. – М.: Наука, 1980, с. 55.
[6] Письмо А. П. Чехова к О. Л. Книппер от 15.09.1900 // Там же, с. 117.
[7] Письмо А. П. Чехова к А. М. Пешкову (М. Горькому) от 18.03.1901 // Там же, с. 231.
[8] Надпись А. П. Чехова на фотографии от 04.01.1902 // Чехов А. П. Полн. Собр. соч.:и писем: В 30 т. Письма: В 12 т. Т. 12. – М.: Наука, 1983, с. 203.
[9] Письмо А. П. Чехова к Е. П. Гославскому от 10.01.1903 // Чехов А. П. Полн. Собр. соч.:и писем: В 30 т. Письма: В 12 т. Т. 11. – М.: Наука, 1982, с. 119.
[10] Письмо А. П. Чехова к О. Л. Книппер-Чеховой от 14.01.1903 // Там же, с. 124.
[11] Письмо А. П. Чехова к А. И. Сумбатову (Южину) от 26.02.1903 // Там же, с. 164.
[12] Письмо А. П. Чехова к К. П. Пятницкому от 18.05.1904 // Чехов А. П. Полн. Собр. соч.:и писем: В 30 т. Письма: В 12 т. Т. 12. – М.: Наука, 1983, с. 101.
[13] Письмо А. П. Чехова к К. П. Пятницкому от 31.05.1904 // Там же, с. 109.
tsa
Цитата
IV.XX.11. Небезынтересным будет знать и мнение по этому вопросу К.И. Чуковского: "Мне почему-то показалось, что Горький – малодаровит, внутренне тускл, он есть та шапка, которая нынче по Сеньке. Прежней культурной среды уже нет – она погибла, и нужно столетие, чтобы создать ее […] Горький именно поэтому и икона теперь, что он не психологичен, несложен, элементарен"

Надеюсь читателю будет так же небезынтересно узнать, что сия запись всего лишь результат душевного смятения Чуковского по поводу неудавшегося вечера памяти Леонида Андреева. В такие минуты чего только не напишешь: «Я вложил в этот вечер много себя, сам клеил афиши, готовился – и потому теперь не сплю. Мне почему-то показалось, что Горький – малодаровит, внутренне тускл, он есть та шапка, которая нынче по Сеньке. Прежней культурной среды уже нет – она погибла, и нужно столетие, чтобы создать ее. Сколько-нб. Сложного не понимают. Я люблю Андреева сквозь иронию, – но это уже недоступно. Иронию понимают только тонкие люди, <…> – Горький именно потому и икона теперь, что он не психологичен, несложен, элементарен»[1]. То есть ясно сказано, что все это показалось ему в минуту отчаяния, а не является не то что выводом, но даже какой-то выношенной мыслью. Поэтому не стоит удивляться, что всего через несколько месяцев в дневнике появляется запись совсем другого рода – «Сегодня впервые я видел прекрасного Горького – и упивался зрелищем <…>»[2]
____________________________________________________________
[1] Чуковский К. И. Дневник (1901-1929), запись от 09.11.1919. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 122.
[2] Там же, запись от 19.04.1920, с. 144.
tsa
Цитата
IV.XX.12. Подтверждением этой мысли является и записанный Корнеем Ивановичем со слов А.Н. Тихонова эпизод, в котором фигурирует еще одна чеховская оценка: "Был в Доме Искусств на заседании […] Домой я шел с Тихоновым, и он сказал мне интересную вещь о Чехове: оказывается, Тихонов студентом очень увлекался Горьким, а Чехов говорил ему: – Можно ли такую дрянь хвалить, как "Песня о Соколе". Вот погодите, станете старше, самим вам станет стыдно.

– И мне действительно стыдно, – говорит Тихонов".

Приведенная цитата подтверждает исключительно тот факт, что Чехов невысоко ценил «Песню о Соколе», и что Тихонов, повзрослев, согласился с его оценкой. Ну и что? Сам Горький так же крайне невысоко ценил эту свою песню. Напомню его слова на чествовании во Всемирной Литературе – «Горький встал и ответил не по-юбилейному, а просто и очень хорошо: «Конечно, вы преувеличиваете… Но вот, что я хочу сказать: в России так повелось, что человек с двадцати лет проповедует, а думать начинает в сорок или этак в тридцать пять (т.е. что теперь он не написал бы ни «Челкаша», ни «Сокола»). Что делать, но это так! Это так! Это так. Я вообще не каюсь… ни о чем не жалею, но кому нужно понять то, что я говорю, тот поймет…»[1].

Берберова это понимала – «Он любил рассказывать на прогулках про Чехова, про Андреева, про все то, что быстро уходило в прошлое. <…> Но он не любил говорить о старых своих книгах – в этом он ничем не отличался от большинства авторов – и не любил, когда прежние его вещи вспоминали и хвалили. Упомянуть при нем о «Песне о буревестнике» было бы совершенно бестактно»[2]. А вот Барков понять это не захотел, ему это было не нужно, поскольку в его примитивную схему подобные вещи не укладывались.

Что касается отношения Чехова к Горькому, то «Песней о Соколе» оно не исчерпывалось:
«Однажды Горький прочитал ему свою гордую песню о человеке-строителе, жаждущем преобразить всю планету неустанным земледелием и строительством <…>
Песня эта не могла не понравиться Чехову, так как она вполне выражала его собственную веру в спасительность нашего тысячелетнего садоводчества и зодчества»
[3].
_____________________________________________________
[1] Там же, запись от 30.03.1919, с. 107-108.
[2] Берберова Н. Курсив мой: Автобиография. – М.: Согласие, 1996, с. 223.
[3] Чуковский К. И. Чехов. Собр. соч.: В 2 т. Т. 2. – М.: Правда, 1990, с. 224.
tsa
Цитата
IV.XX.13. Постижению психологического портрета Горького могут служить и такие наблюдения В. Ходасевича: "Он был одним из самых упрямых людей, которых я знал, но и одним из наименее стойких. Великий поклонник мечты и возвышающего обмана, которых по примитивности своего мышления он никогда не умел отличить от обыкновенной, часто вульгарной лжи, он некогда усвоил себе свой собственный "идеальный", отчасти подлинный, отчасти воображаемый образ певца революции и пролетариата. И хотя сама революция оказалась не такой, какой он ее создал своим воображением, – мысль о возможности утраты этого образа […] была ему нестерпима. Деньги, автомобили, дома – все это было нужно его окружающим. Ему самому нужно было другое. Он в конце концов продался – но не за деньги, а за то, чтобы для себя и для других сохранить главную иллюзию своей жизни […] Какова бы ни была тамошняя революция – она одна могла ему обеспечить славу великого пролетарского писателя и вождя при жизни, а после смерти – нишу в Кремлевской стене для урны с его прахом. В обмен на все это революция потребовала от него […] не честной службы, а рабства и лести. Он стал рабом и льстецом. Его поставили в такое положение, что из писателя и друга писателей он превратился в надсмотрщика за ними. Он и на это пошел […] Он превратился в полную противоположность того возвышенного образа, ради сохранения которого помирился с советской властью".

Данное свое мнение Ходасевич высказал по материалам советской печати, так как к тому времени уже много лет не видел Горького. Поэтому более разумно прислушаться к мнению людей, продолжавших общаться с Горьким в те годы, о которых пишет Ходасевич. Одним из таких людей является Корней Чуковский, который сохранил теплые чувства к Горькому до конца своей жизни:
«Я прочитал в «Последн. Известиях» преглупый фельетон Сургучева «М. Горький». В фельетоне сказано, что Горький привык сидеть на бриллиантовых тронах и вообще нетерпим к чужому мнению, <…>»[1];
«<…> и Горький, и Толстой, и Леонид Андреев, и Игорь Северянин – все в одном лице – даже страшно»[2] <запись об Ахматовой – С.Ц>;
«Откуда эта чудовищная злоба у некоторых писателей к Толстому? Горькому?»[3];
«Только что узнал, что умер Горький. Ночь. Хожу по саду и плачу <…> Как часто я не понимал А[лексея] М[аксимови]ча, сколько было в нем поэтичного, мягкого – как человек он был выше всех своих писаний»[4].
____________________________________________________
[1] Чуковский К. И. Дневник (1901-1929), запись от 08.06.1921. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 175.
[2] Там же, запись от 14.02.1922, с. 189.
[3] Чуковский К. И. Дневник (1930-1969), запись от 24.12.1934. – 2-е изд., испр. – М.: Совр. писатель, 1997, с. 112.
[4] Там же, запись июнь 1936, с. 142.
tsa
Цитата
IV.XX.14. Сказано о Горьком, а читаешь – как будто бы о булгаковском Мастере…

Мастер никогда и никому не прислуживал. Ни малейшей параллели с его жизнью здесь не просматривается. Ни рабства ни лести власть имущие от него не дождались, подобной участи он предпочел добровольное заточение в сумасшедшем доме. Впрочем, когда мозги читающего вывернуты наизнанку с криптологического бодуна, в любом тексте можно обнаружить что угодно. Как известно у христианской церкви бытует объяснение любовной лирики Песни Песней царя Соломона «иносказательным изображением отношения Иеговы к Его народу; это мистическое толкование перешло в христианскую Церковь и удержалось до нашего времени, опираясь на «великую тайну» любви Христовой к Церкви… В отношении пастушки к царю верующие видят переживания сердца, рвущагося к небесному Жениху и то теряющаго Его, то вновь находящаго»[1].

Мне же кажется, что эти песни не что иное, как наглядное толкование теории Дарвина о далеком предке Баркова, в незапамятные времена слезшем с пальмы то ли по велению Всевышнего, то ли по собственному разумению:
8 Этот стан твой похож на пальму, и груди твои на виноградные кисти.
9 Подумал я: влез бы я на пальму, ухватился бы за ветви ее; и груди твои были бы вместо кистей винограда, и запах от ноздрей твоих, как от Яблоков
(Песня Песней 7).
________________________________________________
[1] Библейский спутник. – Приложение к Библии [Книги Священного Писания Ветхого и Нового Завета канонические]. – Стокгольм, 5-е изд., И. Геце и Институт перевода Библии, 1988, с. 21.
tsa
Глава XXI. Так зародилась горьковщина

«В последнее время <…> надежда на «возрождение наше к жизни светлой и человеческой» все чаще сказывается в произведениях Горького <…> для Горького главное: чтобы люди стали счастливы, чтобы женщин не били ногами в живот, чтобы не швыряли в отцов кирпичами, чтобы не истязали детей».
К. И. Чуковский[1]

В статье о Горьком Чуковский использует термин «горьковщина». Аналогично, в статье о Маяковском он использует термин «маяковщина». Сегодня, по печальной исторической памяти процессов тридцатых годов и различных огульных обвинительных кампаний советского времени, подобные термины невольно воспринимаются нами с привычным отрицательным осуждающим подтекстом только по своему фонетическому звучанию. Напомню, что в конце двадцатых уже самого Чуковского клеймили за «чуковщину». Однако статьи Чуковского писались еще в начале 20-х годов, и ни малейшего мотива осуждения подобные термины в себе тогда еще не несли. Чуковский просто использовал их в том же философском смысле, как используется, например, термин «ницшеанство». То есть для обозначения проповедуемой кем-либо определенной системы взглядов на окружающий мир:
«<…> проверив себя до конца, отдав себе ясный отчет во всех своих литературных и нелитературных симпатиях, я, к своему удивлению, одинаково люблю обоих: и Ахматову и Маяковского, для меня они оба свои <…> Не все же в маяковщине хаос и тьма. Там есть свои боли, молитвы и правды»[2];
«Вот еще когда проявилась в ребенке та романтика бури и бунта, та г о р ь к о в щ и н а, которая впоследствии, в предреволюционную пору, создала в нашей литературе эпоху»[3].

Как видим, ни малейшей тени осуждения Маяковского и Горького в данных цитатах нет. Аналогичные термины использовали в то время и другие литературные критики, например: «Толстовство, а затем <…> «чеховщина» отражали и выражали всю ту однообразную картину минувшей эпохи безвременья с ее мучительным неотвязноноющим вопросом: «Что же дальше?»»[4]. Только после окончательного утверждения в СССР единственно правильного и верного учения, обладающего монополией на истину, любая «имярекщина» стала означать не просто чью-либо систему взглядов, а именно взгляды противоречащие текущей политике партии и правительства.
__________________________________________________________________
[1] Чуковский К. И. Две души М. Горького. Собр. соч.: В 2 т. Т. 2. – М.: Правда, 1990, с. 339.
[2] Чуковский К. И. Ахматова и Маяковский. Собр. соч.: В 2 т. Т. 2. – М.: Правда, 1990, с. 334.
[3] Чуковский К. И. Две души М. Горького. Собр. соч.: В 2 т. Т. 2. – М.: Правда, 1990, с. 337.
[4] Герасимов Л. Литературные заметки: М. Арцыбашев. Рассказы. Том II. // Пробуждение. – 1906. – № 23. – Приложение: Хрестоматия. – С. 1.

tsa
Цитата
IV.XXI.1. Контекст фразы о "горьковщине" таков. Анализируя психологию Горького, Корней Иванович пишет:
"Смутно ощущая в себе какие-то растущие, необыкновенные силы, зовущие к необыкновенным деяниям, он, мальчик, в мессианском порыве, уже нередко мечтает каким-нибудь фантастическим подвигом спасти и себя и их, вырвать всех из этого звериного быта, или – как пишет он в повести – "дать хороший пинок всей земле и себе самому, чтобы все и сам я – завертелось радостным вихрем, праздничной пляской людей, влюбленных друг в друга, в эту жизнь, начатую ради другой жизни – красивой, бодрой, честной". Так зародилась горьковщина".
Итак, "горьковщина" в контексте статьи К.И. Чуковского – мессианство с обратным знаком. Антимессианство. Если развить эту мысль далее (антимессия = антихрист), то следует отметить, что исследователи-булгаковеды усмотрели мессианство в образе Мастера, однако за исключением М. О. Чудаковой, подметившей в таком мессианстве элементы негативизма ("Мастер тоже в плаще с кровавым подбоем"), восприняли его в рамках общепринятой позитивной трактовки этого образа, вследствие чего этот тезис своего дальнейшего развития не получил. Если же принять, что прототипом образа Мастера послужил Горький, то, с учетом приведенных выше наблюдений его современников, отмеченный М. О. Чудаковой "кровавый подбой" сразу же приобретает зловеще-конкретный, "антимессианский" смысл. И вот именно такое "антимессианство", ведущее к трагическим последствиям, о которых Чуковский во время написания своей статьи мог только предполагать, но которые в полной мере проявились в период создания Булгаковым своего романа, действительно могло (и должно было) стать основой одного из этических пластов произведения, подводящего итог всей жизни писателя.

Я думаю, что к контексту фразы о «горьковщине» нужно добавить, как минимум, эпиграф и преамбулу к данной главе. Соответственно, никакого отрицательного знака в мессианстве Горького по Чуковскому нет и развивать эту мысль, вернее ее отсутствие у нас нет никакой нужды. Поэтому нет никакой нужды и в обсуждении здесь притянутых Барковым за уши «трагических последствий» и «этических пластов».

Под «горьковщиной» Чуковский понимает философию, а не психологию Горького. Он прямо задается вопросом: «Как могла возникнуть такая философия?»[1] И ответу на него посвящает весь следующий раздел, который и заканчивает следующими словами:
«– Я видел, что люди, окружавшие меня, не способны на подвиги и преступления… и трудно понять, – что интересного в их жизни? Я не хочу жить такой жизнью… Это мне ясно, – не хочу.
То жалея, то ненавидя их, смутно ощущая в себе какие-то растущие, необыкновенные силы, зовущие к необыкновенным деяниям, он, мальчик, в мессианском порыве, уже нередко мечтает каким-нибудь фантастическим подвигом спасти и себя и их, вырвать всех из этого звериного быта, или – как пишет он в повести – «дать хороший пинок всей земле и себе самому, чтобы все и сам я – завертелось радостным вихрем, праздничной пляской людей, влюбленных друг в друга, в эту жизнь, начатую ради другой жизни – красивой, бодрой, честной».Так зародилась горьковщина»
[2].
_______________________________________________________________________
[1] Чуковский К. И. Две души М. Горького. Собр. соч.: В 2 т. Т. 2. – М.: Правда, 1990, с. 350.
[2] Там же, с. 353.
Русская версия IP.Board © 2001-2024 IPS, Inc.