Примечание.
М.А.Булгаков, заканчивая свой роман специально делает его формально подобным «Мёртвым душам» Н.В.Гоголя, как бы не заканчивая вторую часть. Для пущей убедительности аналогий с творчеством своего любимого писателя он и последнюю главу называет созвучно с известной его пьесой. Хотя сам он поведёт тут речь о противоестественной для настоящего художника дружбе-сожительстве с властью.
Именно вот эту порочную связь называет он здесь «Удачная женитьба», озаглавив этим выражением финал своего романа.
В июне месяце стало еще жарче, чем в мае
(это самое обыкновенное явление свойственное практически каждому календарному году, какой смысл запоминать столь очевидную истину, знать не о жаре упоминает тут М.А.Булгаков, а о необычайно холодном мае и следом ещё более прохладном июне, чтобы читателям было легче в будущем вычислить точный год, который описывает здесь писатель).
Мне запомнилось это, а остальное удивительным образом смазалось в памяти. Обрывки кое-какие, впрочем, сохранились. Так, помнится дрыкинская пролетка у подъезда театра, сам Дрыкин в ватном синем кафтане на козлах
(летом сидеть в ватнике можно только по причине холодной погоды; автор здесь опять экспериментирует со своими читателями, проверяя на них свой метод изложения содержания от противного; в романе «Мастер и Маргарита» множество людей будет носить летние пальто и страдать от духоты, когда автор будет маскировать промозглую погоду в Москве 1926-го года)
и удивленные лица шоферов, объезжавших дрыкинскую пролетку
(«удивлённые лица шофёров» подсказывают читателям о том внимании, которое обращает Иван Васильевич к творчеству Максудова, так как прежде он здесь появлялся значительно реже).
Затем помнится большой зал, в котором были беспорядочно расставлены стулья, и на этих стульях сидящие актеры. За столом же, накрытым сукном, Иван Васильевич, Стриж, Фома и я
(описание распределения ролей режиссёром среди актёров после утверждённого текста пьесы).
С Иваном Васильевичем я познакомился поближе за этот период времени и могу сказать, что все это время я помню, как время очень напряженное. Проистекало это оттого, что все усилия свои я направил на то, чтобы произвести на Ивана Васильевича хорошее впечатление, и хлопот у меня было очень много
(о хлопотах придворного летописца, подхалима и лизоблюда пишет М.А.Булгаков, когда рассказывает о производимом Максудовым «хорошем впечатлении»).
Через день я отдавал свой серый костюм утюжить Дусе и аккуратно платил
ей за это по десять рублей
(здесь автор указывает читателям на конкретные материальные плоды того, что Максудов согласился на все требования цензуры Ивана Васильевича; жалование, которое назначили Сергею Леонтьевичу позволяет ему содержать дорогую прислугу).
Я нашел подворотню, в которой была выстроена утлая комнатка как бы из картона, и у плотного человека, у которого на пальцах было два бриллиантовых
кольца, купил двадцать крахмальных воротничков и ежедневно, отправляясь в
театр, надевал свежий
(самая будничная привычка воспитанных людей к гигиене и чистоте большевиками обращена в некий классовый признак барства, который запросто может подвести человека под обвинение в антисоветизме, что, естественно, обогащает каких-то спекулянтов, зарабатывающих немыслимые деньги на торговле крахмальными воротничками; конечно, М.А.Булгаков метафорически указывает читателям на то, что советская власть, монополизировав весь рынок, только помогает проходимцам становится богачами).
Кроме того, мною, но не в подворотне, а в государственном универсальном магазине были закуплены шесть сорочек: четыре белых и одна в лиловую полоску, одна в синеватую клетку, восемь галстуков разной расцветки
(только производство технологически более сложной швейной продукции, для которой, в отличие от накрахмаливания воротничков, требуется оборудование, остаётся у государственных предприятий, но и они не радуют глаз разнообразностью, отличаясь лишь расцветкой).
У человека без шапки, невзирая на то, какая была погода, сидящего на углу в центре города рядом со стойкой с развешанными на ней шнурками, я приобрел две банки желтой ботиночной мази и чистил утром желтые туфли, беря у Дуси щетку, а потом натирал туфли полой своего халата.
Примечание.
Сапожнику, в силу его услужливого положения, шапка раньше не полагалась по статусу. М.А.Булгаков, вставляя в свой роман повсюду прислугу, указывает читателям на то, что большевики ничего не изменили в отношении эксплуатации человека человеком и классового разделения людей, в быту - Амалия Ивановна, Дуся, на службе - люди с зелёными петлицами, Фаддей, и даже, как здесь, в свободном обществе на улице.
В очередной раз, упоминая жёлтые ботинки, автор даёт понять читателям, что Максудов теперь состоит на довольствии в специальном советском распределителе, где все служивые люди получают своё обмундирование.
Таким хитрым способом - бросающейся в глаза буффонной яркой обувью, писатель объединяет людей, состоящих на службе у советской власти.
Эти неимоверные, чудовищные расходы
(что есть чудовищного в 20-и воротничках, 6-и сорочках, 8-и галстуках, 2-х банках крема для обуви и расходах на прислугу, - любой молодой человек во все времена тратит на свою внешность значительно больше денег)
привели к тому, что я в две ночи сочинил маленький рассказ под заглавием "Блоха"
(М.А.Булгаков обыгрывает название пьесы В.В.Маяковского «Клоп»)
и с этим рассказом в кармане ходил в свободное от репетиций время по редакциям еженедельных журналов, газетам, пытаясь этот рассказ продать
(сам факт того, что он пробует свой труд продать, доказывает возникновения у него права на звание штатного писателя).
Я начал с "Вестника пароходства", в котором рассказ понравился, но где напечатать его отказались на том и совершенно резонном основании, что никакого отношения к речному пароходству он не имеет. Долго и скучно рассказывать о том, как я посещал редакции и как мне в них отказывали. Запомнилось лишь то, что встречали меня повсюду почему-то неприязненно
(отношение литераторов диктуется признанием автора советской властью).
В особенности помнится мне какой-то полный человек в пенсне, который не только решительно отверг мое произведение, но и прочитал мне что-то вроде нотации.
- В вашем рассказе чувствуется подмигивание, - сказал полный человек, и я увидел, что он смотрит на меня с отвращением
(очевидно, что человек говорил Максудову о заигрывании с существующей властью, о льстивом подхалимаже, что и вызвало его отвращение к Сергею Леонтьевичу).
Нужно мне оправдаться. Полный человек заблуждался. Никакого подмигивания в рассказе не было, но (теперь это можно сделать) надлежит признаться, что рассказ этот был скучен, нелеп и выдавал автора с головой; никаких рассказов автор писать не мог, у него не было для этого дарования
(очень самокритично Максудов судит себя, отрицая вовсе своё дарование).
Тем не менее произошло чудо
(всякое обыкновенное событие, которое происходит с человеком, Максудов объявляет чудом, то есть при советской власти любое действие становится проявлением высших сил и ничего нельзя добиться естественным путём).
Проходив с рассказом в кармане три недели и побывав на Варварке, Воздвиженке, на Чистых Прудах, на Страстном бульваре и даже, помнится, на Плющихе
(эти адреса должны быть известны старожилам и архивариусам Москвы, как места, где располагались известные в те года издательства способных свободно мыслить литераторов),
я неожиданно продал свое сочинение в Златоустинском переулке на Мясницкой
(это тоже, несомненно, какое-то знаменитое прокоммунистическое издательство),
если не ошибаюсь, в пятом этаже какому-то человеку с большой родинкой на щеке
(вероятно, такая заметная примета принадлежала какому-то известному человеку в 1920-ых годах).
Получив деньги и заткнув страшную брешь, я вернулся в театр, без которого не мог жить уже, как морфинист без морфия
(тут М.А.Булгаков уподобляет привязанность Максудова к Независимого Театру порочному пристрастию к наркотикам, то есть отрава публичного признания и славы делает его хронически и неизлечимо больным человеком).
С тяжелым сердцем я должен признаться, что все мои усилия пропали даром и даже, к моему ужасу, дали обратный результат. С каждым днем буквально я
нравился Ивану Васильевичу все меньше и меньше.
Наивно было бы думать, что все расчеты я строил на желтых ботинках, в
которых отражалось весеннее солнце
(в начищенных до блеска модных туфлях шествует Максудов по разорённой Гражданской войной Москве, среди тысяч обездоленных людей, как он совсем недавно был сам).
Нет! Здесь была хитрая, сложная комбинация, в которую входил, например, такой прием, как произнесение речей тихим голосом, глубоким и проникновенным
(тут автор ненароком признаётся читателям, что он уже по требованию властей произносит пропагандистские речи на разных заседаниях трудящихся масс).
Голос этот соединялся со взглядом прямым, открытым, честным, с легкой улыбкой на губах (отнюдь не заискивающей, а простодушной)
(так всегда смотрят политические деятели на встречах с избирателями и населением, когда хотят внушить какую-то свою корыстную мысль о своём простодушии и честности).
Я был идеально причесан, выбрит так, что при проведении тыльной стороной кисти по щеке не чувствовалось ни малейшей шероховатости, я произносил суждения краткие, умные, поражающие знанием вопроса, и ничего не выходило
(автор проговаривается в том, что он так и не выучился лгать убедительно, несмотря на всю свою располагающую к себе внешность).
Первое время Иван Васильевич улыбался, встречаясь со мною, потом он стал улыбаться все реже и реже и, наконец, совсем перестал улыбаться
(пока Максудов оставался ещё свободным человеком с наличием собственного мировоззрения, Иван Васильевич считал возможным замечать его присутствие, но, обратившись в правоверного строителя коммунизма, Сергей Леонтьевич стал ему неинтересен).
Тогда я стал производить репетиции по ночам. Я брал маленькое зеркало, садился перед ним, отражался в нем и начинал говорить:
- Иван Васильевич! Видите ли, в чем дело: кинжал, по моему мнению, применен быть не может...
(не размышления над новыми сюжетами в поисках вдохновения терзают душу Максудова, а желание убедить Ивана Васильевича в чём-то совершенно очевидном, то есть отговорить его использовать в современной пьесе средневековый кинжал)
И все шло как нельзя лучше
(обычный метод выражения мысли в произведениях М.А.Булгакова, противореча себе, начинать за здравие, а заканчивать за упокой).
Порхала на губах пристойная и скромная улыбка
(благопристойная и заискивающая),
глаза глядели из зеркала и прямо и умно, лоб был разглажен, пробор лежал как белая нить на черной голове. Все это не могло не дать результата, и, однако, выходило все хуже и хуже
(знать кинжал играет в этой драме принципиальную роль, коли усилия Сергея Леонтьевича не дают никакого результата).
Я выбивался из сил, худел и немного запустил наряд. Позволял себе надевать один и тот же воротничок дважды
(как же мучился он прежде со своим пристрастием к чистоте и аккуратности, когда у него в комнате жила кошка и совсем не было денег на покупку воротничков и сорочек).
Однажды ночью я решил произвести проверку и, не глядя в зеркало, произнес свой монолог, а затем воровским движением скосил глаза и взглянул в зеркало для проверки и ужаснулся.
Из зеркала глядело на меня лицо со сморщенным лбом, оскаленными зубами и глазами, в которых читалось не только беспокойство, но и задняя мысль.
Примечание.
Перед читателями само собой по замыслу М.А.Булгакова должна возникнуть неприглядная физиономия загнанного в угол зверя, с морщинистым от бессилия лбом, с бегающими глазами, со ртом, обнажающим в оскале зубы, с коварной выражением глаз, в которых читается несогласие со всем происходящим.
Трудно понять почему никто из серьёзных булгаковедов не заметил тут образа несчастного писателя, не находил в этом маленьком эпизоде ключевой момент всего романа.
Я схватился за голову, понял, что зеркало меня подвело и обмануло, и бросил
его на пол. И из него выскочил треугольный кусок. Скверная примета, говорят,
если разобьется зеркало. Что же сказать о безумце, который сам разбивает
свое зеркало?
(разбитое зеркало сулит человеку смерть, значит, человек сам разбивающий зеркало желает себе смерти сам)
- Дурак, дурак, - вскричал я, а так как я картавил
(раньше Максудов писал в главе 12, что Иван Васильевич говорит «чуть картавя», это характерная черта принадлежит в истории СССР В.И.Ленину, которому как бы подражает директор Независимого Театра, а также теперь невольно копирует его и сам Сергей Леонтьевич),
то показалось мне, что в тишине ночи каркнула ворона
(М.А.Булгаков обыгрывает тут понятие «накаркать», подразумевающие напасти, которые приносят пророчества злых людей, как то, что принесли картавые люди, подобные В.И.Ленину, в Россию),
- значит, я был хорош
(насколько он был хорош читателям известно),
только пока смотрелся в зеркало, но стоило мне убрать его, как исчез контроль и лицо мое оказалось во власти моей мысли и... а, черт меня возьми!
(конечно, у М.А.Булгакова именно он, черт, постоянный образ настоящего большевика, забирает всех порядочных и совестливых людей на тот свет, предварительно совращая их душу)
Я не сомневаюсь в том, что записки мои, если только они попадут кому-нибудь в руки, произведут не очень приятное впечатление на читателя. Он подумает, что перед ним лукавый, двоедушный человек, который из какой-то корысти стремился произвести на Ивана Васильевича хорошее впечатление
(эти и последующие слова прямо подтверждают корыстное стремление Максудова произвести на Ивана Васильевича хорошее впечатление).
Не спешите осуждать. Я сейчас скажу, в чем была корысть
(но М.А.Булгаков просит не осуждать ни его, ни всю советскую интеллигенцию за их двуличие, потому что других возможностей у них в те годы не было).
Иван Васильевич упорно и настойчиво стремился изгнать из пьесы ту самую
сцену, где застрелился Бахтин (Бехтеев), где светила луна, где играли на
гармонике
(Бехтеев – это метафорический образ России, российской интеллигенции, луна – светило сил Зла, нечисти, советской власти, гармоника – инструмент, противопоставляемый автором роялю, как оружие в руках враждующих классовых противников).
А между тем я знал, я видел, что тогда пьеса перестанет существовать
(в этой сцене заключена кульминация всей задуманной Максудовым драмы о истории Российской революции).
А ей нужно было существовать, потому что я знал, что в ней истина
(определённо знает Сергей Леонтьевич то, что является истиной о Октябрьском перевороте 1917-го года).
Характеристики, данные Ивану Васильевичу, были слишком ясны. Да, признаться, они были излишни. Я изучил и понял его в первые же дни нашего знакомства и знал, что никакая борьба с Иваном Васильевичем невозможна
(у Сергея Леонтьевича Максудова, как и у самого Михаила Афанасьевича Булгакова с первого дня знакомства с И.В.Сталиным, никаких сомнений в личности этого человека не было).
У меня оставался единственный путь: добиться, чтобы он выслушал меня
(это нужно для того, чтобы автор смог в непосредственном контакте обмануть, внушить Ивану Васильевичу посредством личной симпатии мысль о необходимости постановки спектакля в таком виде).
Естественно, что для этого нужно было, чтобы он видел перед собою приятного человека. Вот почему я и сидел с зеркалом. Я старался спасти выстрел, я хотел, чтобы услышали, как страшно поет гармоника на мосту, когда на снегу под луной расплывается кровавое пятно. Мне хотелось, чтобы увидели черный снег. Больше я ничего не хотел.
Примечание.
Максудов хотел:
1. Внушить к себе хорошее отношение.
2. Рассказать о самоубийственном для государства Октябрьском перевороте.
3. Перенести трагедию Гражданской войны на театральную сцену.
4. Показать страшный чёрный пепел от пожарищ на бескрайних просторах белоснежной России.
И опять закаркала ворона
(повторение метафоры в исполнении М.А.Булгакова необходимо для подчёркивания не случайности её, выделения наличия в этом выражении второго скрытого смысла).
- Дурак! Надо было понять основное! Как можно понравиться человеку, если он тебе не нравится сам! Что же ты думаешь? Что ты проведешь какого-нибудь человека? Сам против него будешь что-то иметь, а ему постараешься внушить симпатию к себе? Да никогда это не удастся, сколько бы ты ни ломался перед зеркалом.
Примечание.
Можно ли рассчитывать обмануть профессионального артиста, гениального актёра по признанию самого Максудова, режиссёра с 55-и летним стажем, молодому дебютанту драматургу?
Казалось бы это безумие.
Но читателям уже известно, что М.А.Булгаков всё-таки провёл всемогущего тирана, ибо многие его пьесы ставились ещё при жизни самого писателя, все его книги дошли до читателей, несмотря на всё своё абсолютно антисоветское содержание, сам он в 21-ом веке стал классиком не только российской, но и мировой литературы.
А Иван Васильевич мне не нравился. Не понравилась и тетушка Настасья Ивановна, крайне не понравилась и Людмила Сильвестровна. А ведь это чувствуется!
(среди перечисленных трёх человек имеет значение мнение только одного – Ивана Васильевича, а две женщины ни на Максудова, ни на его пьесу никакого влияния не имеют, следовательно, какое дело Сергею Леонтьевичу до того, что они чувствуют?)
Дрыкинская пролетка означала, что Иван Васильевич ездил на репетиции
"Черного снега" в театр
(он не просто периодически ездит, но бывает тут «ежедневно»).
Ежедневно в полдень Пакин рысцой вбегал в темный партер, улыбаясь от ужаса и неся в руках калоши
(ужас – вот точное слово, которое производил на своих подчинённых близких людей Иван Васильевич или И.В.Сталин).
За ним шла Августа Авдеевна с клетчатым пледом в руках. За Августой Авдеевной - Людмила Сильвестровна с общей тетрадью и кружевным платочком
(сопровождают Ивана Васильевича эскорт из слуги – Пакина, офицера НКВД, супруги – личного секретаря Августы Авдеевны, любовницы – приближённой к правителю «фрейлины при дворе его величества»).
В партере Иван Васильевич надевал калоши, усаживался за режиссерский стол, Августа Авдеевна накидывала Ивану Васильевичу на плечи плед, и начиналась репетиция на сцене
(если даже в помещении, где постоянно находится директор Независимого Театра или всевластный хозяин страны, холодно, то можно представить, что творится повсюду за пределами театрального зала или вне Кремля).
Во время этой репетиции Людмила Сильвестровна, примостившись неподалеку
от режиссерского столика, записывала что-то в тетрадь, изредка издавая
восклицания восхищения - негромкие.
Тут пришла пора объясниться. Причина моей неприязни, которую я пытался
дурацким образом скрыть
(не «дурацким образом», а единственно возможным и необходимым для существования в СССР на свободе),
заключалась отнюдь не в пледе или калошах и даже не в Людмиле Сильвестровне
(главное тут для автора выделить то, что Людмила Сильверстовна ни причём, потому что плед и калоши сомнений не вызывают),
а в том, что Иван Васильевич, пятьдесят пять лет занимающийся режиссерскою работою, изобрел широко известную и, по общему мнению, гениальную теорию о том, как актер должен был подготовлять свою роль
(иначе, все граждане советской страны должны исполнять волю новоявленного самозваного государя Императора).
Я ни одной минуты не сомневаюсь в том, что теория была действительно гениальна, но меня привело в отчаяние применение этой теории на практике
(всякая утопия в истории человечества выглядит в теории спасением от всех бед, а в реальности обращается в кромешный ад).
Я ручаюсь головой, что, если бы я привел откуда-нибудь свежего человека
на репетицию, он пришел бы в величайшее изумление
(множество иностранцев, случайно попадая в СССР, ощущали нечто подобное).
Патрикеев играл в моей пьесе роль мелкого чиновника, влюбленного в женщину, не отвечавшую ему взаимностью
(в Советском Союзе был официально признанное сословие «служащих» или людей, которые были заняты не физическим трудом, в отличие от рабочего класса и военнослужащих Красной Армии; естественно, вся интеллектуальная часть общества, так называемая в России интеллигенция, в частности её лучшие представители, с первых дней правления советской власти попали в разряд нелюбимых и незащищённых граждан).
Роль была смешная, и сам Патрикеев играл необыкновенно смешно и с каждым днем все лучше. Он был настолько хорош, что мне начало казаться, будто это не Патрикеев, а именно тот самый чиновник, которого я выдумал. Что Патрикеев существовал раньше этого чиновника и каким-то чудом я его угадал
(не угадать в такой роли себя очень трудно, конечно, Патрикеев безо всякого чуда изображает на сцене самого себя и судьбу российского интеллигента).
Лишь только дрыкинская пролетка появилась у театра, а Ивана Васильевича
закутали в плед, началась работа именно с Патрикеевым.
Примечание.
«Работой» с задержанным, или с подозреваемым, или со свидетелем в СССР называлась по специальная неформальной юридической терминологии преступное противоправное действие, которое вынуждало людей оговаривать всё и вся. Даже сегодня эти знаковые слова часто употребляется в системе Министерства внутренних дел России среди служащих в милиции и прокуратуре о допросе человека с пристрастием.
Такая «работа» ставит своей целью превращение человека с помощью насилия и психологической обработки в абсолютно послушный и безропотный механизм, что-то вроде пресловутого «зомби».
- Ну-с, приступим, - сказал Иван Васильевич.
В партере наступила благоговейная тишина
(такого рода реакция профессионального творческого народа на обычной репетиции может быть вызвана только непререкаемым авторитетом пророков и диктаторов, к которым причислял себя И.В.Сталин, но никогда бы не допустил в отношении себя К.С.Станиславский, как и всякий интеллигентный человек),
и волнующийся Патрикеев (а волнение у него выразилось в том, что глаза его стали плаксивыми)
(словом «плаксивый» М.А.Булгаков демонстрирует читателям низкопоклонническое отношение актёра Патрикеева к личности Ивана Васильевича, соглашающегося с критикой мэтра уже своим взглядом, вызывающим жалость и снисхождение к игре «бездарного» артиста, то есть он сознаёт в своём лицедействе нечто запретное)
сыграл с актрисой сцену объяснения в любви.
- Так, - сказал Иван Васильевич, живо сверкая глазами сквозь лорнетные стекла, - это никуда не годится
(что-то раздражает в этой якобы сентиментальной романтической сцене Ивана Васильевича, заставляя его «сверкать глазами»).
Я ахнул в душе, и что-то в животе у меня оборвалось
(описанное автором ощущение свойственно внезапному испугу от ожидания разоблачения и последующего наказания).
Я не представлял себе, чтобы это можно было сыграть хоть крошечку лучше, чем сыграл Патрикеев. "И ежели он добьется этого, - подумал я, с уважением глядя на Ивана Васильевича, - я скажу, что он действительно гениален"
(чувства Максудова не раз испытывал сам М.А.Булгаков, когда в очередной раз видел присутствие И.В.Сталина на постановке во МХАТе пьесы «Дни Турбиных», предполагая своё полное разоблачение, в итоге так и не произошедшего).
- Никуда не годится, - повторял Иван Васильевич, - что это такое? Это
какие-то штучки и сплошное наигрывание. Как он относится к этой женщине?
(речь идёт о стремлении называемой в СССР «гнилой» интеллигенции как-нибудь угодить советской власти, чтобы выжить в новых условиях существования)
- Любит ее, Иван Васильевич! Ах, как любит! - закричал Фома Стриж, следивший всю эту сцену
(не смотревший, не оценивающий, а именно косноязычно «следивший», то есть Фома, как следопыт, рассматривает сцену, чтобы не ставить собственную пьесу, а чтобы выявлять в ней антисоветские намеки, завуалированные в контексте игры подлых лицедеев).
- Так, - отозвался Иван Васильевич и опять обратился к Патрикееву: - А вы подумали о том, что такое пламенная любовь?
В ответ Патрикеев что-то просипел со сцены, но что именно – разобрать было невозможно
(вопрос настолько глупо поставлен, что может поставить в тупик любого взрослого человека, так как найти среди людей индивида, который бы не задавался темой страстной любви довольно трудно, если вообще возможно).
- Пламенная любовь, - продолжал Иван Васильевич, - выражается в том, что мужчина на все готов для любимой
(Иван Васильевич явно импровизирует, выдумывая на ходу какие-то любительские тесты, применяемые часто на вступительных экзаменах на актёрский факультет театрального ВУЗа),
- и приказал: - Подать сюда велосипед!
Приказание Ивана Васильевича вызвало в Стриже восторг
(точно также реагируют на обычное для профессиональных артистов действие все дилетанты-обыватели),
и он закричал беспокойно:
- Эй, бутафоры! Велосипед!
Бутафор выкатил на сцену старенький велосипед с облупленной рамой. Патрикеев поглядел на него плаксиво
(профессиональный комик, склонный к излишней буффонаде, как говорил Романус, чувствуя нависшую над ним угрозу, всем своим видом пытается вызвать жалость директора Независимого Театра; автор во второй раз употребляет слово «плаксиво», чтобы показать читателю на поведение своего персонажа).
- Влюбленный все делает для своей любимой, - звучно говорил Иван Васильевич, - ест, пьет, ходит и ездит...
(всё, что перечислил Иван Васильевич любой человек делает в силу природных свойств по необходимости; конечно, это можно посвятить кому угодно, но разве нужно так проявлять свою любовь, тем более «пламенную»?)
Замирая от любопытства и интереса, я заглянул в клеенчатую тетрадь Людмилы Сильвестровны и увидел, что она пишет детским почерком: "Влюбленный все делает для своей любимой..."
(детский почерк - это свойство человека, который мало пишет, выходит, для Людмилы Сильвестровны выдумана новая работа – стенография высказываний Ивана Васильевича)
- ...так вот, будьте любезны съездить на велосипеде для своей любимой девушки, - распорядился Иван Васильевич и съел мятную лепешечку
(трапеза, которой сопровождает свои уроки Иван Васильевич, должна показать читателям, что он потешается над артистом, наслаждаясь своей властью над ним и над всей страной, уподобляя себя римскому патрицию).
Я не сводил глаз со сцены. Патрикеев взгромоздился на машину, актриса,
исполняющая роль возлюбленной, села в кресло, прижимая к животу огромный
лакированный ридикюль
(«ридикюль» означает ручную женскую сумочку, поэтому даже самая большая из них будет относительно маленькой, прилагательное «огромный» заставляет читателей воспринимать актрису, как некую озабоченную домашним хозяйством женщину, поэтому вся описываемая сцена выглядит какой-то глупой; на самом деле сам Иван Васильевич своими фантазиями специально выставляет дураками артистов).
Патрикеев тронул педали и нетвердо поехал вокруг кресла, одним глазом косясь на суфлерскую будку, в которую боялся свалиться, а другим на актрису.
В зале заулыбались.
- Совсем не то, - заметил Иван Васильевич, когда Патрикеев остановился, - зачем вы выпучили глаза на бутафора? Вы ездите для него?
Примечание.
Даже для езды на самом обыкновенном велосипеде нужна постоянная практика, чтобы свободно разъезжать по неизученным местам, тем более в строго ограниченном помещении. Ради изображения чего бы то ни было перед публикой необходимо сначала хорошо овладеть мастерством катания, иначе ничего не получится даже у самого гениального актёра.
Естественно, Патрикеев пробует сориентироваться, как ему легче проезжать между театральным оборудованием на сцене, обращая свой взгляд к бутафору, он молча, опасаясь Ивана Васильевича, просит того, освободить ему пошире пространство.
Патрикеев поехал снова, на этот раз оба глаза скосив на актрису, повернуть не сумел и уехал за кулисы.
Когда его вернули, ведя велосипед за руль, Иван Васильевич и этот проезд не признал правильным, и Патрикеев поехал в третий раз, повернув голову к актрисе.
- Ужасно! - сказал с горечью Иван Васильевич. - Мышцы напряжены, вы себе не верите. Распустите мышцы, ослабьте их! Неестественная голова, вашей голове не веришь
(такие рассуждения могут принадлежать любому обывателю, но никак не режиссёру и директору театра).
Патрикеев проехался, наклонив голову, глядя исподлобья.
- Пустой проезд, вы едете пустой, не наполненный вашей возлюбленной
(Иван Васильевич замысловато формулирует свои высказывания, пытаясь выглядеть профессионально и интеллектуально подготовленным).
И Патрикеев начал ездить опять. Один раз он проехался, подбоченившись и залихватски глядя на возлюбленную. Вертя руль одной рукой, он круто повернул
и наехал на актрису, грязной шиной выпачкал ей юбку, отчего та испуганно
вскрикнула. Вскрикнула и Людмила Сильвестровна в партере. Осведомившись, не
ушиблена ли актриса и не нужна ли ей какая-нибудь медицинская помощь, и
узнав, что ничего страшного не случилось, Иван Васильевич опять послал
Патрикеева по кругу, и тот ездил много раз, пока, наконец, Иван Васильевич
не осведомился, не устал ли он? Патрикеев ответил, что не устал, но Иван
Васильевич сказал, что видит, что Патрикеев устал, и тот был отпущен
(Патрикеев отпущен из-за того, что в силу природной одарённости у него начинает всё получаться, более того, ему уже доставляет физическое удовольствие разъезжать на велосипеде по сцене).
Патрикеева сменила группа гостей. Я вышел покурить в буфет и, когда вернулся, увидел, что актрисин ридикюль лежит на полу
(ридикюль является предметом реквизита, избранным для этой сцены режиссёром, поэтому он упоминается вторично, когда валяется без цели на полу, пока актёры проводят некий тренинг своего искусства),
а сама она сидит, подложив руки под себя, точно так же, как и три ее гостя и одна гостья, та самая Вешнякова, о которой писали из Индии. Все они пытались произносить те фразы, которые в данном месте полагались по ходу пьесы, но никак не могли двинуться вперед, потому что Иван Васильевич останавливал каждый раз произнесшего что-нибудь, объясняя, в чем неправильность
(неправильность не в игре артистов, а в произносимых ими фразах, которые и правит Иван Васильевич).
Трудности и гостей, и патрикеевской возлюбленной, по пьесе героини, усугублялись тем, что каждую минуту им хотелось вытащить руки из-под себя и сделать жест
(Иван Васильевич садистки, используя своё положение, издевается над всей труппой, выставляя её работу, как какую-то любительскую самодеятельность)
Видя мое изумление, Стриж шепотом объяснил мне, что актеры лишены рук Иваном Васильевичем нарочно, для того, чтобы они привыкли вкладывать смысл в слова и не помогать себе руками
(оригинальность игры лицедеев связана с мастерством жеста, мимики лица, дизайна одежды, бутафорского оснащения сцены, и только в малой доле от известного текста драмы, так что без движения и без рук пьеса в их исполнении превращается в вариант художественного чтения, а не в театральную постановку).
Переполненный впечатлениями от новых удивительных вещей, я возвращался с репетиции домой, рассуждая так:
- Да, это все удивительно. Но удивительно лишь потому, что я в этом деле профан. Каждое искусство имеет свои законы, тайны и приемы. Дикарю, например, покажется смешным и странным, что человек чистит щеткой зубы, набивая рот мелом. Непосвященному кажется странным, что врач, вместо того чтобы сразу приступить к операции, проделывает множество странных вещей с больным, например, берет кровь на исследование и тому подобное...
(М.А.Булгаков опосредованно указывает методом от противного на того человека, которого он считает здесь профаном, на Ивана Васильевича, фактически прямо называя его «непосвященным дикарём»)
Более всего я жаждал на следующей репетиции увидеть окончание истории с
велосипедом, то есть посмотреть, удастся ли Патрикееву проехать "для нее"
Однако на другой день о велосипеде никто и не заикнулся, и я увидел другие, но не менее удивительные вещи. Тот же Патрикеев должен был поднести букет возлюбленной. С этого и началось в двенадцать часов дня и продолжалось до четырех часов
(то есть, никакой системы в методике Ивана Васильевича нет, а есть спонтанные поступки дурно образованного человека).
При этом подносил букет не только Патрикеев, но по очереди все: и Елагин, игравший генерала, и даже Адальберт
(Адальберт Пражский (умер в 997 году) Войтех или Войцех, известный католический христианский святой, по происхождению он принадлежал к роду чешских князей, благодаря блестящему образованию проповедовал христианство среди чехов, поляков, венгров, обращал в христианство прусских язычников, от которых и принял мученическую смерть, и сегодня он особо почитаем среди славянских народов и в Венгрии),
исполняющий роль предводителя бандитской шайки
(подношением букетов М.А.Булгаков обозначает воцарившуюся в отношениях с существующей властью лесть во всех её извращённых проявлениях, со стороны интеллигенции – Патрикеев, армии – Елагин, криминального мира – Адальберта).
Это меня чрезвычайно изумило. Но Фома и тут успокоил меня, объяснив, что Иван Васильевич поступает, как всегда, чрезвычайно мудро, сразу обучая массу народа какому-нибудь сценическому приему
(инициатива по всеобщему лицемерию принадлежала, по мнению автора лично самому Ивану Васильевичу, то есть И.В.Сталину).
И действительно, Иван Васильевич сопровождал урок интересными и назидательными рассказами о том, как нужно подносить букеты дамам и кто их как подносил
(М.А.Булгаков утверждает, что даже собственно сами процедуры подношений благодарности советской власти, возведя их в ранг традиций, разрабатывал сам Иван Васильевич).
Тут же я узнал, что лучше всего это делали все тот же Комаровский-Бионкур (Людмила Сильвестровна вскричала, нарушая порядок репетиции: "Ах, да, да, Иван Васильевич, не могу забыть!") и итальянский баритон, которого Иван Васильевич знавал в Милане в 1889 году.
Я, правда, не зная этого баритона, могу сказать, что лучше всех подносил букет сам Иван Васильевич. Он увлекся, вышел на сцену и показал раз тринадцать, как нужно сделать этот приятный подарок. Вообще, я начал
убеждаться, что Иван Васильевич удивительный и действительно гениальный
актер
(то есть автор заявляет, что в искусстве обольщения равных Ивану Васильевичу по мастерству людей на свете никогда не было).
На следующий день я опоздал на репетицию и, когда явился, увидел, что рядышком на стульях на сцене сидят Ольга Сергеевна (актриса, игравшая героиню)
(ненароком Максудов или, вернее, сам М.А.Булгаков называет имя Святой княгини Ольги (умерла в 969-ом году), правившей Киевской Русью, принявшей христианство ещё до принятия Крещения Руси, понятно, что этим писатель подчёркивает то, что главной героиней пьесы и романа является сам ещё блуждающий в потёмках язычества народ России)
и Вешнякова (гостья), и Елагин, и Владычинский, и Адальберт, и несколько мне неизвестных и по команде Ивана Васильевича "раз, два, три" вынимают из карманов невидимые бумажники, пересчитывают в них невидимые деньги и прячут их обратно
(в конце романа М.А.Булгаков, понимая собственную неуязвимость и уже не опасаясь разоблачения, так как вокруг него никому не приходили в голову ассоциации Независимого Театра с Правительством СССР и Кремлём, используя гротеск, изображает весь российский народ в образе несчастных людей, обречённых целыми днями считать гипотетические деньги в своих несуществующих бумажниках).
Когда этот этюд закончился (а поводом к нему, как я понял, служило то, что Патрикеев в этой картине считал деньги), начался другой этюд. Масса народу была вызвана Андреем Андреевичем на сцену и, усевшись на стульях, стала невидимыми ручками на невидимой бумаге и столах писать письма и их заклеивать (опять-таки Патрикеев!)
(ещё одна печально сатирическая картина, когда весь советский люд пишет либо письма в заключение, либо доносы в милицию, либо бесконечные объяснительные во все инстанции).
Фокус заключался в том, что письмо должно было быть любовное
(все эти труды эпистолярного жанра должны были быть написаны по требованию советской пропаганды и правоохранительных органов от чистого сердца и с абсолютной честностью).
Этюд этот ознаменовался недоразумением: именно - в число писавших, по ошибке, попал бутафор
(подобными «ошибками» заполнялись тысячи формуляров с отчётами о выполнении плана по разоблачению вражеских антисоветских группировок).
Иван Васильевич, подбодряя выходивших на сцену и плохо зная в лицо новых, поступивших в этом году в подсобляющий состав, вовлек в сочинение воздушного письма юного вихрастого бутафора, мыкавшегося с краю сцены
(вероятно, в представлении М.А.Булгакова И.В.Сталин, пропустив через лагеря или ГУЛАГ весь советский народ, хотел создать идеальное общество, безропотный послушный механизм, в котором каждому человеку было заранее известно его назначение).
- А вам что же, - закричал ему Иван Васильевич, - вам отдельное приглашение посылать?
Бутафор уселся на стул и стал вместе со всеми писать в воздухе и плевать на пальцы. По-моему, он делал это не хуже других, но при этом как-то сконфуженно улыбался и был красен
(несчастные человеку, случайно попадавшему в советскую страну или в лагеря, ничего не оставалось, как молча подстраиваться под произвол всевластного правителя).
Это вызвало окрик Ивана Васильевича:
- А это что за весельчак с краю? Как его фамилия? Он, может быть, в
цирк хочет поступить? Что за несерьезность?
(со стороны манипуляции Ивана Васильевича как раз и являются самым настоящим цирком)
- Бутафор он! Бутафор, Иван Васильевич! - застонал Фома, и Иван Васильевич утих, а бутафора выпустили с миром
(очередная сатирическая уловка М.А.Булгакова, потому что, очевидно, какой же Иван Васильевич гениальный режиссёр, если не может сам отличить бутафора от профессионального лицедея?).
И дни потекли в неустанных трудах. Я перевидал очень много. Видел, как толпа актеров на сцене, предводительствуемая Людмилой Сильвестровной (которая в пьесе, кстати, не участвовала), с криками бежала по сцене и припадала к невидимым окнам.
Дело в том, что все в той же картине, где и букет и письмо, была сцена, когда моя героиня подбегала к окну, увидев в нем дальнее зарево
(речь идёт о том, что время остановилось в состоянии гражданской войны, когда за окнами горят пожарища, а в Кремль льстивым потоком текут письма несчастных граждан советской страны).
Это и дало повод для большого этюда. Разросся этот этюд неимоверно и, скажу откровенно, привел меня в самое мрачное настроение духа
(этюдом, как мне представляется, М.А.Булгаков называет «Записки покойника», которые он пишет во время активной и непрерывной работы над своим «закатным» романом).
Иван Васильевич, в теорию которого входило, между прочим, открытие о том, что текст на репетициях не играет никакой роли и что нужно создавать характеры в пьесе
(никакие слова обыкновенных людей не имеют значения),
играя на своем собственном тексте, велел всем переживать это зарево
(всё происходящее вокруг надо толковать целесообразно собственной утопической теории, дожидаясь, когда зарево, то есть гражданская война, закончится само собой).
Вследствие этого каждый бегущий к окну кричал то, что ему казалось нужным кричать.
- Ах, боже, боже мой!! - кричали больше всего
(естественно, что в православной христианской стране с мольбой о помощи люди испокон веку обращают молитвы к Господу и Спасителю).
- Где горит? Что такое? - восклицал Адальберт.
Я слышал мужские и женские голоса, кричавшие:
- Спасайтесь! Где вода? Это горит Елисеев!! (Черт знает что такое!)
(фамилия последнего дореволюционного хозяина дома, где располагался известный всей стране гастроном, была неформальным названием торговой точки, синонимом изобилия и торговли в СССР, сам Григорий Григорьевич Елисеев, санкт-петербургский купец-миллионер вряд ли бы смог настолько прославить своё имя, как сделала это советская власть и молва, превратившая этот дом во всесоюзную достопримечательность, то есть своей популярностью он обязан чертям-большевикам, которых здесь упоминает автор)
Спасите! Спасайте детей! Это взрыв! Вызвать пожарных! Мы погибли!
(новая метафора, конечно, автор пишет о духовном спасении, обращаясь к Иисусу или Спасителю всего сущего на свете)
Весь этот гвалт покрывал визгливый голос Людмилы Сильвестровны, которая кричала уж вовсе какую-то чепуху:
- О, боже мой! О, боже всемогущий! Что же будет с моими сундуками?! А бриллианты, а мои бриллианты!!
(самодеятельная вставка Ивана Васильевича, реализуемая посредством энтузиазма добровольной помощницы Пряхиной для демонстрации корыстной сути народной души, хотя в те годы уже никаких значимых богатств на руках населения не было в принципе, да и при самодержавии широкая российская натура не шибко переживала о своём барахле)
Темнея, как туча, я глядел на заламывавшую руки Людмилу Сильвестровну и думал о том, что героиня моей пьесы произносит только одно:
- Гляньте... зарево... - и произносит великолепно, что мне совсем неинтересно ждать, пока выучится переживать это зарево не участвующая в
пьесе Людмила Сильвестровна. Дикие крики о каких-то сундуках, не имевших
никакого отношения к пьесе, раздражали меня до того, что лицо начинало дергаться
(сам факт такого изменения произведения с прямым очернением образа народного духа России, вызывает у Максудова нервный тик).
К концу третьей недели занятий с Иваном Васильевичем отчаяние охватило
меня. Поводов к нему было три. Во-первых, я сделал арифметическую выкладку и
ужаснулся. Мы репетировали третью неделю, и все одну и ту же картину. Картин
же было в пьесе семь. Стало быть, если класть только по три недели на
картину...
(быть может, М.А.Булгаков под неделями подразумевал пятилетки, тогда получится, что эта драма может быть поставлена лишь через 105 лет после Октябрьского переворота, в 2022-ом году, то есть практически никогда)
- О господи! - шептал я в бессоннице, ворочаясь на диване дома, -
трижды семь... двадцать одна неделя или пять... да, пять... а то и шесть
месяцев!! Когда же выйдет моя пьеса?! Через неделю начнется мертвый сезон, и
репетиций не будет до сентября! Батюшки! Сентябрь, октябрь, ноябрь...
Ночь быстро шла к рассвету. Окно было раскрыто, но прохлады не было. Я приходил на репетиции с мигренью, пожелтел и осунулся
(работа над долгожданной постановкой его пьесы превратилась для Максудова в пытку, когда он вынужден всё время смиряться с абсурдными требованиями Ивана Васильевича и от своего имени воплощать на сцене нечто ужасное).
Второй же повод для отчаяния был еще серьезнее. Этой тетради я могу доверить свою тайну: я усомнился в теории Ивана Васильевича. Да! Это страшно выговорить, но это так
(сама преступность содержания фразы писателя настолько безусловна в 1930-ых годах, если его соотнести к И.В.Сталину, что даже само подозрение человека в таких мыслях обрекало его на неминуемое осуждение за создание антисоветской организации).
Зловещие подозрения начали закрадываться в душу уже к концу первой недели. К концу второй я уже знал, что для моей пьесы эта теория неприложима, по-видимому. Патрикеев не только не стал лучше подносить букет, писать письмо или объясняться в любви. Нет! Он стал каким-то принужденным и сухим и вовсе не смешным. А самое главное, внезапно заболел насморком
(честный ироничный человек, которым всегда является шут, не может овладеть искусством лести, мастерством поклёпов и кляуз, без потери профессионального лица и хронического заболевания слюноотделения, которым он уже заразился раньше, когда «плаксиво» катался на велосипеде перед Иваном Васильевичем).
Когда о последнем обстоятельстве я в печали сообщил Бомбардову, тот усмехнулся и сказал:
- Ну, насморк его скоро пройдет. Он чувствует себя лучше и вчера и сегодня играл в клубе на бильярде. Как отрепетируете эту картину, так его насморк и кончится. Вы ждите: еще будут насморки у других. И прежде всего, я думаю, у Елагина
(«насморком» М.А.Булгаков обзывает раболепное уничижительное поведение подданных тирана, которые, вызывая слезами и нытьём жалость властителя, получают для себя возможность за счёт выделяемых советской властью, якобы для избранных заслуженных людей, льгот и блата право вести праздный образ жизни).
- Ах, черт возьми! - вскричал я, начиная понимать
(упоминанием нечисти, автор направляет движение мысли читателя к источнику «насморка»).
Предсказание Бомбардова и тут сбылось.
Примечание.
Пророчества Бомбардова, так восхищающие Максудова, это банальные для советского периода истории СССР процедуры, как при аудиенции у Ивана Васильевича, или поведение, как здесь. В деталях Петр Петрович всё время ошибается из-за своего весьма ограниченного ума. Так происходит и при свидании с директором Независимого Театра и в попытке объяснить его логику в отношении распределения ролей в спектакле.
В реальности Ивана Васильевича волнует содержание драмы, а не проблемы состарившихся основоположников, как «вещал» прежде Бомбардов. В репетициях звучат фамилии исключительно тех артистов, которых он назвал «молодыми», то есть переделки пьесы имеют вполне конкретный содержательный характер и к возрасту лицедеев отношения не имеют.
Подобострастное поведение большинства советских граждан по отношению к властьпредержащим товарищам вообще очень распространённое явление в СССР.
Через день исчез с репетиции Елагин, и Андрей Андреевич записал в протокол о нем: "Отпущен с репетиции. Насморк". Та же беда постигла Адальберта. Та же запись в протоколе. За Адальбертом - Вешнякова. Я скрежетал зубами, присчитывая в своей выкладке еще месяц на насморки. Но не осуждал ни Адальберта, ни Патрикеева
(разве приличному человеку придёт в голову с осуждением относиться к людям, которые могли в условиях бесчисленных запретов получали возможность жить на широкую ногу?).
В самом деле, зачем предводителю разбойников терять время на крики о несуществующем пожаре в четвертой картине, когда его разбойничьи и нужные ему дела влекли его к работе в картине третьей, а также и пятой
(ненароком М.А.Булгаков пересказывает содержание драмы «Чёрный снег», говоря о пожарах, продолжающихся в четвёртой картине, возникнув от зарева в картине первой, и о «разбойничьих делах», то есть о войне и грабежах, прописанных в картинах третьей и пятой).
И пока Патрикеев, попивая пиво, играл с маркером в американку, Адальберт репетировал шиллеровских "Разбойников" в клубе на Красной Пресне
(это произведение Шиллера повествует о том, что нельзя добиться успеха в жизни ни путём разбоя, ни путём предательства),
где руководил театральным кружком
(снова, как бы нечаянно роняя слова «американка», «разбойники», М.А.Булгаков намекает на политическое противостояние СССР и западного мира).
Да, эта система не была, очевидно, приложима к моей пьесе, а пожалуй, была и вредна ей. Ссора между двумя действующими лицами в четвертой картине повлекла за собой фразу:
- Я тебя вызову на дуэль!
(раньше даже упоминание о столкновении вызывало у директора Независимого театра полное неприятие в главе 12)
И не раз в ночи я грозился самому себе оторвать руки за то, что я
трижды проклятую фразу написал
(прежде в пьесе шум противостояния раздражал Ивана Васильевича, а не Сергея Леонтьевича).
Лишь только ее произнесли, Иван Васильевич очень оживился и велел принести рапиры. Я побледнел. И долго смотрел, как Владычинский и Благосветлов щелкали клинком о клинок, и дрожал при мысли, что Владычинский выколет Благосветлову глаз
(в фамилии каждого своего персонажа М.А.Булгаков скрывает дополнительную информацию, выказывая своё авторское отношение, поэтому наличие среди актёров человека величающегося Благосветлов – это подсказка о том, что в труппе есть порядочные люди).
Иван Васильевич в это время рассказывал о том, как Комаровский-Бионкур
дрался на шпагах с сыном московского городского головы.
Но дело было не в этом проклятом сыне городского головы, а в том, что Иван Васильевич все настойчивее стал предлагать мне написать сцену дуэли на
шпагах в моей пьесе.
Примечание.
М.А.Булгаков словом «дуэль» называет конфликт, который должен неизбежно случиться между СССР и западным миром. Воспоминаниями об отрочестве Комаровского-Бионкура он проводит аналогию с войнами прежних лет.
Естественно, что миролюбивые натуры Стеньки Разина и руководителей Октябрьского переворота целесообразно противопоставить кровожадным империалистам Европы и Америки.
Я отнесся к этому как к тяжелой шутке, и каковы были мои ощущения, когда коварный и вероломный Стриж сказал, что просит, чтобы через недельку сценка дуэли была "набросана"
(понятно, что требование исходит от Ивана Васильевича и полностью меняет фабулу всей драмы С.Л.Максудова, перенося конфликт и сюжетную завязку из революционного общественного катаклизма в России в сферу классового мирового идеологического спора между материалистами и идеалистами, от революции 1917-го года к империалистическим войнам за сферы влияния).
Тут я вступил в спор, но Стриж твердо стоял на своем. В исступление окончательное привела меня запись в его режиссерской книге: "Здесь будет
дуэль"
(очевидно, что эту запись могут внести только один человек – Иван Васильевич, сам Фома Стриж на протяжении всего романа полностью лишён собственного мнения).
И со Стрижом отношения испортились
(со Стрижом у Максудова не было никаких отношений, автор пишет о том, что разрушился так долго и муторно выстраивавшийся механизм сотрудничества с директором Независимого Театра).
В печали, возмущении я ворочался с боку на бок по ночам. Я чувствовал себя оскорбленным.
- Небось у Островского не вписывал бы дуэлей, - ворчал я, - не давал бы Людмиле Сильвестровне орать про сундуки!
(как бы оговариваясь, Максудов приписывает Фоме инициативу беготни по сцене с импровизированными воплями о зареве за окном, хотя читатели знают, что это было распоряжением Ивана Васильевича)
И чувство мелкой зависти к Островскому терзало драматурга
(то есть Максудов с ностальгией вспоминает времена самодержавия, когда никто не позволял вносить изменения непосредственно в сюжет пьесы, и его зависть, конечно, «мелкая», чем подчёркивается то, что не таланту писателя Островского завидует, а условиям, в которых тот существовал).
Но все это относилось, так сказать, к частному случаю, к моей пьесе. А было более важное. Иссушаемый любовью к Независимому Театру
(к России),
прикованный теперь к нему, как жук к пробке
(в закрытой бутылке, которой представляется М.А.Булгакову Советский Союз за «железным» занавесом коммунистического режима, все насекомые собираются возле пробки в надежде когда-нибудь вырваться на свободу),
я вечерами ходил на спектакли. И вот тут подозрения мои перешли, наконец, в твердую уверенность
(уверенность в желании кончить жизнь самоубийством).
Я стал рассуждать просто: если теория Ивана Васильевича непогрешима и путем его упражнений актер мог получить дар перевоплощения
(то есть любого человека можно путём внушения и насилия переделать духовно в соответствующее желанию режиссёра или диктатора состояние),
то естественно, что в каждом спектакле каждый из актеров должен вызывать у зрителя полную иллюзию
(люди под таким давлением власти должны жить не в реальном мире, а в выдуманном).
И играть так, чтобы зритель забыл, что перед ним сцена...
(последняя фраза по замыслу М.А.Булгакова, должна вынудить самого читателя обратить своё внимание на самого себя и окружающий его мир, потому что зритель – это весь советский народ, а сцена – это их собственная жизнь…)
(1936-1937)
Комментарии Ержана июль 2009 - февраль 2010.